Привет, Афиноген - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сразу сообразил, кто такой Виктор Афанасьевич, однако вскоре догадался, что речь идет о директоре НИИ Мерзликине.
— Дурно он поступает, — заметил я. — Видный деятель и идет к частнику, дискредитирует авторитет государственного сектора.
Видимо, некоторую неловкость испытывал и Сурен Прокопьевич, потому что стал защищать директора с необыкновенной горячностью.
— Я Виктора Афанасьевича двадцать лет пользую, и он меня уважает. Достойный человек. В шестидесятом году я запломбировал ему глазной зуб — через три года он мне позвонил домой и поблагодарил. «Спасибо, сказал, тебе, Сурен, за добрую работу. Третий год горя не знаю, кости твоим зубом дроблю, и ничего». Понятно? К кому же теперь ему направиться лечиться? К мальчишке, вроде тебя, или ко мне — заслуженному мастеру?
— Все–таки…
— Я предложил ему попозже вечером, когда больные разойдутся… «Нет, — он говорит, — ровно в десять буду у тебя, Сурен. А в одиннадцать у меня совещание. Учти!» Вот он какой человек. Вся жизнь по минутам расписана.
— Хотелось бы поглядеть на него.
— Пойдем, поглядишь.
У входа в кабинет сидели в ожидании экзекуции человек семь — преимущественно женщины преклонных лет. Сурен Прокопьевич поздоровался, почти каждого клиента называя по имени, и прошествовал к себе. Я остался в коридоре, уселся в сторонке на стул. Не знаю уж, что мне было любопытного в том, как придет лечить зубы директор. Нет, что–то, конечно, было любопытное. В Федулинске восемьдесят процентов жителей так или иначе, косвенно или прямо зависели от этого человека, и для них он был не просто директором — некоронованным королем, самодержцем, каждый поступок которого представлял интерес и имел значение.
Мерзликин явился ровно в десять ноль–ноль. Вошел среднего роста крепко сколоченный мужчина в белой рубашке с засученными рукавами. Лицо и руки загорелые дочерна, как у лесоруба. На начальника не похож ничуть. На улице увидишь — не оглянешься. Но тут, в приемной зубного врача, его вмиг опознали, две женщины вскочили было уступить ему место, но Виктор
Афанасьевич махнул досадливо рукой и примостился рядом со мною — последним. В кабинет нахрапом не ломанул.
— За вами буду? — обратился ко мне.
— Да… но вас, вероятно, без очереди примут?
Мерзликин скользнул по мне небрежно изучающим взглядом и сразу открылось: да, этот не из простых, командующий. Глянул как ошпарил.
— Примут так примут, — согласился беспечно, — только не меня, должность мою примут. А вы возражаете?
— Нет. Я вообще тут посторонний.
— Отдыхаете?
— Вроде того.
— Понимаю. Самое лучшее место для отдыха — кабинет стоматолога… Вы где работаете?
Он допрашивал без нажима, но в абсолютной уверенности, что получит ответ на любой вопрос. Голос веселый, рокочущий. В глазах — неподдельный интерес. На стул опустился мощно, как в кресло.
— Я приезжий…
— По какому делу?
На мое счастье, отворилась дверь, выглянул Сурен Прокопьевич:
— Виктор Афанасьевич, заходите. Я вас жду!
Мерзликин кивнул мне, развел руками, извиняясь перед женщинами, которые нестройно и одобрительно загалдели в ответ (кстати, как только за директором закрылась дверь, галдение не прекратилось, но приобрело осуждающий оттенок).
— Им все можно, — тут же громко констатировал мужик в кирзовых сапогах с перевязанной распухшей щекой. — Они над нами для того и поставлены, чтобы очередей не соблюдать.
— Как вы смеете, — вступилась в защиту директора восторженная, загримированная под девушку толстая дама. — Постеснялись бы делать такие замечания. Никакого уважения не осталось у людей.
— У меня второй день зуб в висок прорастает, я не пру вперед всех. Не химичу. А это хамство, только так и можно оценить. Хамство и чинопочитание. Чего, спросите вас, вы сейчас от радости чуть не визжали? Шишку вблизи увидали? Эх, сидит в нас еще эта заноза, еколь лет сидит, не выковырнешь никак. Только и счастья, что вельможный… руку лизнуть.
Тут уж многие женщины взялись ему возражать, но мужик не стал слушать, поднялся и пошел, на ходу срывая повязку с головы, матерясь сквозь зубы. На меня зыркнул глазами, как ножом пырнул- Я вышел за ним на улицу. Идти ему было некуда с таким зубом, он согнулся около подъезда, покачивался, баюкал кувыркающуюся в щеке боль.
— Закуривайте.
— Давай спробую. Эти — видал?.. Да нет, я не против, понимаю — директор он и есть директор. Всегда так было. А все же вот спиханул. Может, от зуба… Когда же мы все людьми–то станем, парень? Когда по–человечески научимся? А что ведь особенно сволоч- но. Он–то, директор этот, сразу не попер, сел вдалеке… и лыбится. Сам ведь знает, что стоять не будет в очереди, а вид все–таки сделал. Не я, мол, доктор тут распоряжается. А из доктора от поклонства искры сыплются… Ведь издевательство это, парень, — какой- то кураж над всеми. Глаза–то у всех ведь нечистые, и у баб, и у доктора, — у всех. Один он ни при чем… Ну–ка дай другую сигаретку. Покрепче бы надо. Дым, однако, унимает боль–то.
— А чего сюда, не в поликлинику? Там народу поменьше.
Мужик через силу ухмыльнулся.
— Это ты у директора спроси, почему он в поликлинику не тыркнулся.
— Я знаю. Они с доктором давние приятели.
— Был у овцы приятель — серый волк… Нет, парень. Сурен — врач знаменитый, он обхождение понимает. У человека ежели зуб ноет, то и душа ноет. В поликлинике тоже зуб вылечат, а в душу, глядишь, сморкнутся. Бывает.
— Так вот и здесь…
— Что здесь? Что здесь?!
Мужик неожиданно рассвирепел, растоптал сапогом почти целую сигарету:
— Ты кто такой сам? Выспрашиваешь, сигаретки раздаешь. А? Может, ты диверсант, почем я знаю. Времени нету, а то свел бы тебя, куда положено… Ну ладно, будь здоров, не кашляй!
Свирепый и разом отчего–то повеселевший, он отправился достаивать очередь. В дверях столкнулся с выходящим Мерзликиным.
— С облегчением, Виктор Афанасьевич! С избавлением, как говорится, от невыносимого страдания.
— Тебе того же желаю, дружок!
Из глаз мужика, минуту назад неистово поносившего все и вся, струился елей. Не было для него большей радости, чем поприветствовать облегченного от страданий директора. Вот уж воистину — чужая душа потемки.
Мерзликин заметил меня, подошел.
— А вы, оказывается, журналист? Фельетон будете про нас писать? Заходите, я вам фактиков подкину.
— У меня творческая командировка, — заюлил я. — А к вам зайду, если вы серьезно.
— Почему несерьезно, конечно, серьезно. Мы столичных гостей уважаем. Обязательно приходите. Пропуск вам секретарша выпишет… Лучше завтра, к вечеру, — подмигнул, — или вы любитель скрытой камеры?
— Это метод фотографирования.
— Не только, к сожалению, — взгляд его сосредоточился на моих руках. — Некоторые и живут поэтому методу. Насобирают тайком мешок дряни и носятся с ним как с писаной торбой…
Я решил, что пора давать отпор.
— Вы, значит, избегаете скрытой камеры?
Директор хохотнул, залез пальцами в рот и покачал там травмированный зуб.
— Да-a. Сурен — волшебник, три минуты, и готово, Так бы всем управляться, да с таким же качеством….Некогда мне, товарищ журналист, с вами дискутировать. Перенесем на завтра… А скрытую камеру никто не любит. Никто. Ее ведь можно и в сортире пристроить. Так–то! Неэтично это, не по совести.
Рука, которую он протянул для прощального пожатия, оказалась твердой, как дерево. На следующий день я позвонил в институт, но секретарша сообщила, чго директора срочно вызвали в Москву и вернется он денька через два, не раньше. Это значило, что Виктора Афанасьевича я больше не повидаю, потому что командировка подходила к концу. Она и так затянулась.
Серебряным утром покидал я Федулинск. Никто меня не провожал. Афиноген обещал заглянуть утром в гостиницу, да, видно, проспал. В станционном буфете я съел последний бутерброд с засохшим сыром (последний здесь для меня, в буфете их еще много оставалось), выпил кружку горьковатого кваса. Железнодорожная станция располагалась в низине, с перрона открывалась панорама поднимавшихся в гору желтых четырехэтажных домов, выстроившихся в неровную шеренгу, над которой высоко прочитывалась вывеска «Спортклуб «Олимп». Там был городской стадион. Раннее солнце расцвечивало скудный пейзаж в несколько красок с преобладанием зеленой. Бродячий пес безнадежно лаял из травы на приближающийся поезд. Немногочисленные пассажиры потянулись к краю перрона, словно собирались прыгать в электричку на ходу.
Грустно мне было уезжать, возможно навсегда, но и жить больше в чужом городе я не мог…
3
В семье Карнауховых было тревожно, и каждый чувствовал себя в ней неуютно, непрочно. В субботу они обычно завтракали все вместе, но в этот раз Викентий сказал, что у него болит голова, и остался лежать в постели.