Годы, тропы, ружье - Валериан Правдухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну конечно, в Каменный мыс направляется, там у них завсегда свадьбы бывают. Черемуха зацветет, он ходит, затесы на дереве делает, к свадьбе силы пытает.
При подъеме на Каменный мыс, где нам предстояла последняя ночевка, Агафон Семенович, вглядываясь в снег, поманил меня к себе и, указывая на медвежьи следы, сказал:
— Вот гляди, наш зверь-то гребанулся в гору как сумасшедший. Вишь, другие следы. Он на них напоролся и тигаля задал со страху. Потому новый зверь, большой, калоши-то как у попа, матерой зверь! Ну, куда нашему-то! Вишь, кака материя! Значит, оба жеребца, матку, медвежуху ищут. Во-во! Наш-то бежал. Здесь приостановился, сфыркал да в сивер подался через валежину. Здорово испугался!
На вершине мыса Агафон Семенович показал мне зарубы медведей на лиственнице, сделанные ими при проходе на свадебное гульбище. Тут же рядом были глухариные тока. На самой высокой точке хребтины стояла огромная старая сучковатая сосна, вот на ее ветвях веснами и поют глухари. Десятками слетаются на гору. Повсюду валялись перья глухарей и копалух. Можно себе представить, как красив здесь глухариный ток на вечерней и утренней зорях ранней весной. Отсюда видна Бухтарма, острая, как степной скирд, Щебнюха, глубокая долина Тургусуна. Необозримые просторы бегут во все стороны. Заря брызжет по зеленой тайге розоватыми пятнами, и над всем этим звучит страстная песня глухаря. Как я пожалел, что мы опоздали! Мне никогда не приходилось наблюдать их токованье в такой дикой и живописной местности. Ночевать мы остановились у ручья за Каменным мысом.
Ночь в долу выпала холодная, и спать нам не пришлось. До зари мы жгли костер. Агафон Семенович, растроганный зрелищем мертвой пасеки деда Гаврилы, снова рассказывал мне о медведях, о пчелах, о деде, о совместных с ним охотах на зверя.
— Баской старик был, что говорить! Лучше его никто не умел выследить зверя аль кулему наставить. Особо смолоду. Мы с ним много по белкам выходили. Он, сказывал, и свадьбы медвежьи видал, а мне не довелось. Рассказывал, как он четверых медвежат у одной матери нашел, — это дивно! Встречаешь чаще двух, редко — трех. А тут четыре. Може, от другой прибились, не знаю. Вот и здесь мы с ним раз двух медвежат заловили. Туда вот, повыше. Разошлись к вечеру, я ничего не встрел, пришел порожним на стан, развел костер, полеживаю. Кто-то, слышу, трещит. Глянул: дед Гаврило ломится кустами, и за спиной у него полная торба. Приглядываюсь: торба-то его особая: штаны, и в каждой штанине кто-то жив шаперится. Медвежата! Набрел он на медвежуху с детинками и заловил обоих. Мать ушла, но допустила стрелить. Развязали мы штаны, а медвежата кусаются. Мы их отлупили, они присмирели и на руках у нас сидят. Ночью один из них перетер зубами опояску и утопал. Нашли мы его, снова приволокли. Дед Гаврило говорит: «А ну их к лешему! Пусти их без привязи, лучше не уйдут». И на самом деле, задремали мы под утром, встаем, а они уже на сухую лесину рядом взобрались, играют промеж себя, никуда не уходят. Глупые еще таконькие были, как собачка. Смыслов немного. На другую ночь сидим у костра, — буря хлещет, несказимая погода поднимается, — медвежата тут же меж лесинами в закутке спят, как малые дети. Слышим, сквозь ветер зверь по камням чегочет, фыркает. Мать зачуяла своих деток, пришла за ними. Мы шибчее костер разводить, кидам в нее головешками, — не уходит. Ревет. Медвежата тож растревожились, с места стронулись, пришлось привязать их. Забазлали и они, как бычки недельные. А медвежуха услыхала их, давай колодины разметывать, совсем близко подошла, слышно — вот она, того и гляди, слюной замажет, а от огня не видко. Дед Гаврило смеется. Медвежуха освирепела — да как кинет в нас бревном, обочь со мной ударилось, тут уж не до смеху. Пришлось в ее стрелить, да не раз, ну, тогда взревела и ушла, больше не приходила… Ох, умный зверь! Вот объясни ты мне, — ты по книгам, видать, доходчивый, — може, знаешь, отчего это бывает: следишь за пчелой, полевой пчелой. Ведь иногда в диком улье пудов пять — семь меду наломаешь. Пчела на цветке, а как тень по траве пойдет — она подымается с цветка, делает круг в обратную сторону и тогда летит уже прямиком. Тогда стрелой поспешаешь по ее указке: больше не свернет. Тут по затенью ее хорошо видать. Найдешь лесину одну, другую, третью с пчелами. И что ж ты думаешь? Как подойдешь — пчелы сразу притихают. Спрячься в куст, сам приутихни, — они опять зашаперятся, забунчат, залетают. Уйдешь домой — за посудиной, за товарищами, — бывает, дня два, три не ворочаешься, — приди опять сюда: нет меду! Медведь все лесины раздерет, мед съест, совсем разорит. Чего ты тут будешь делать? Удивление! Вот не понимаю. Объясни мне это положение. Что это, глаз у человека дурной, что ли? Али зверь, как мы, пасеки свои имеет, наблюдат, ежели человек идет. Но много раз мне доводилось это замечать: если уйдешь от ульев — медведь ране тебя воспользуется. И всяк тебе старый охотник это засвидетельствует. Немногим чем зверь отличается от человека, немногим. Ружья только, машины себе удумать не может, а завидоват он человеку, ох, завидоват, кровью исходит от злобы! Дело было лет двенадцать назад. Оставили в Парыгине мужики сенокосилку на пригорке, не схотели ее на праздник волочь домой. Пришли в понеделок: нет сенокосилки. Туды, сюды — нет, как сквозь землю. И что ж ты думаешь? Медведь подглядел, как мужики сено косили. За приторчиком хоронился. Ушли мужики, зверь хвать ее за оглоблю и поволок. Она затрещала, он под гору, машина за ним прыжее, нагнала медведя, ноги ему сильно охромила, изрезала до кости. Нашли мужики сенокосилку в овраге; конечно, поковеркана вся и в крови. Что за прича такая? Глядят, след зверя, опять кровь. Сдогадались, доследили его, лежит он и стонет, кровью исходит. Добили машиниста, не порть сенокосилки, не зарься на чужое добро!
Всю ночь слушал я рассказы старика; под утро он задремал и умолк. И вдруг в эту минуту кто-то шарахнулся от нас по кустам, зафырчал… Я вскочил, схватившись за ружье. Поднялся и Агафон Семенович. Оказалось, что небольшой зверь на проходе наткнулся на нас. В кустах видны были его следы.
— У, залягай тебя курица задней ногой! — выбранился старик. — Спать не дал. А уснул я сладко, индо слюнка вышла на мешок. Сладким сном уснул.
К восходу солнца вышли мы к Щебнюхе. Потом пошли логом, Даниловкой, скатились в зеленую долину Афониху.
Утро вставало тихое, теплое, как парное молоко. Туман уже рассеялся и стоял над долиной тонким призрачным дымком. Солнце принакрыло мир легкими золотистыми крыльями в ту минуту, когда он еще не успел скинуть с себя ночное очарование. Мы приостановились на невысокой скале. Впереди бежали зазеленевшие кусты черемухи с дымчато-белыми цветами. Волчье лыко и шиповник разбросались по склонам гор белыми и розовыми пятнами, как девчурки, принарядившиеся к празднику. Дягиль порывался вверх тяжелыми лопастыми листьями, цвел темно-розовый маральник, голубели царские кудри, легким золотом отливались лютики. И на всем этом травяном изобилии радостными, светлыми слезами блестела роса.