Годы, тропы, ружье - Валериан Правдухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бухтарма, разорванная зеленью кустов на множество бледно-розоватых пятен-узоров, сверху казалась недвижимой, как и подгорные аулы, напоминавшие тихое кладбище. Мы то и дело обгоняли казахов, гнавших скот на джайляу. Чудо все более и более взбадривался при виде сочных и широких лугов. Не умолкая пел песни, покачиваясь на седле.
Перевалив Алатайский хребет, мы начали спускаться в широкую долину реки Кара-Кабы, уходящей в Китай. Километров пятнадцать ехали под гору. Осмотрели несколько маральников, напились чаю в Верхнем зимовье у русских поселенцев… Я спешил попасть в этот же день на озеро Маркакуль, но Чудо уговорил меня свернуть на кочевье Десятого аула, попить свежего кумыса…
Уже блеснули светлые воды знаменитого горного озера, когда мы увидели кибитки, расположившиеся серыми шапками по зеленой луговине. Дымились костры. Стада с ревом, блеянием сползали с гор на ночевку. Остановились мы у юрты казаха Сайбекова, «таймыра» — приятеля Чудо. Нас сразу же окружила толпа казахов, с любопытством поглядывавших на меня. Старик Сайбеков, сухим величием высокой фигуры и черного лица напоминавший московский памятник Тимирязеву, повел нас в кибитку. За нами вошло более десятка казахов. Все уселись в кружок на полу, подобрав по-азиатски под себя ноги. У старика оказалось две жены. Старшая жена, старуха с резкими чертами лица и сильной проседью в темных волосах, с голубыми глазами, большой деревянной колотушкой начала мешать кумыс в огромном турсуке («саба»), посудине, сшитой из шкуры коровы. Другая жена, молодая, высокая и полная женщина, налила кумыс в таз, а сам старик уже разливал напиток по чашкам, подавая молча гостям. Кумыс пили долго, медленно, вкусно причмокивая. В кибитку заходили все новые и новые лица. Кроме Чудо, никто из них не говорил по-русски. Кумыс подавался всем без исключения. Я выпил три чашки и отказался. Все были удивлены: разве так мало можно пить кумысу? Сами казахи пили до тех пор, пока двенадцативедерная посудина не опустела совсем. Каждый казах, оказывается, в день может выпить до двух ведер кумысу. А женщина из их аула, Батима Райманова, которой они гордились, может выпить в один день до десяти ведер этого тяжелого и хмельного напитка. Так сказал мне Чудо. Я не поверил. Стал допрашивать других. Все подтвердили этот невероятный факт. На другой день мне пришлось беседовать с казахом-интеллигентом, приехавшим переписывать скот в ауле. Он также уверял меня, что это правда. При этом Батима никогда не пьянела, шла доить кобыл, только жилы вспухали у ней на лице.
— Никто не поверит в городе, — сказал я Чудо.
Пусть присылают комиссию, — засмеялся он в ответ.
Женщины разложили костер и стали варить баранину в огромном котле. Вокруг котла ползали двое внуков Сайбекова, маленькие ребята с бритыми головами. Спереди у них были отпущены косички. Рядом с ними барахтались только что родившиеся козлята. Обе жены наблюдали за варевом. Резко бросалась в глаза разница в одежде этих двух женщин. Старуха была одета в черное платье, молодая — в длинное розовое одеяние с черным расшитым жилетом, на голове у нее красовалась черная «кипеш» — низкая шапочка с шелковым шитьем. В длинной косе позвякивали серебряные монеты, на ногах были мягкие сапоги в узорах.
Ужинали только свои. Из гостей остались мы с Чудо. Баранину хозяин и Чудо брали руками, отрезали кусочки и прямо с ножа отправляли в рот. Кости старик передавал женам, сперва старшей. После мяса подали в чашке «сурпу» — суп. «Сурпа» обошла круговую, последний пил хозяин, а остатки также передавал старухе.
Постель нам приготовили посреди юрты на кошмах. По сторонам были устроены две кровати. На одной из них укладывался сам старик. Внутренность юрты ночью напомнила мне драматический театр. Старик уже лег, а жены еще возились, убирая посуду. Потом к хозяину решительно прошла молодая жена и задернула занавес над кроватью. Пламя тусклой свечи заколебалось, по стенам юрты запрыгали тени — лохматое отражение головы старухи, стоявшей посреди кибитки. Старуха дунула на свечу и быстро исчезла за пологом, где укладывалась дочь.
Спать было еще рано, и я вышел на волю. Чудо был со мною.
Он заметил, что я был смущен молчаливой семейной сценой, разыгравшейся в юрте.
— По-вашему, нехорошо две жены. У вас закон дозволяет старую совсем гнать из дому, брать молодую. У казахов лучше: старуху гнать нельзя, она главная хозяйка, она дома живет до смерти. А лучше, если она будет, как собака, без дома, без хлеба? Куда ей идти? Ее не обижают. Завтра она спит с хозяином. Сегодня очередь молодой.
Я не стал спорить с Чудо. У жизни свои законы.
Близилась ночь, но было еще светло. Десятый аул засыпал. В воздухе — разительная тишина. Каждый звук доносился с чудовищной четкостью. Великим покоем дышала природа. Десятый аул! Как несовместимо это арифметическое название с тихим вечером на склоне Алатайского перевала, с нежными тонами заката. Спокойное блеянье овец, редкое позвякиванье посеребренной уздечки, хруст лошадей, пережевывавших траву, огненно-красные провалы солнечных отражений меж сизых туч, бледневших и мельчавших с каждой минутой. Девочка-казашка, тонкая, гибкая Татыча с живыми бусинками глаз, вприпрыжку гнала мимо нас затерявшихся коз. Она была похожа на толстовскую Дину, бегущую к русскому пленнику. Аул тих и покоен. Великим покоем веет даже вот от этой медленно покачивающейся пестрой коровы, бредущей под гору. Лохматая белая собака трется о камень, на котором я сижу сейчас. Как быстро погасает небо, как незаметно исчезают и рушатся огненные пропасти заката меж сизых туч! Так же быстро и незаметно убегает жизнь. Я читаю Цвейга — «Письмо незнакомки». Изысканное слово писателя здесь не слышно ни для кого, — музыка скрипки, мучительно звучащая для меня одного в этом ауле. Как горды мы в городах своей культурой. Что она здесь? Бетховен, глухой Бетховен играет на скрипке в пустыне. А что Стефан Цвейг среди аулов, среди кержаков, вновь возмечтавших о сказочном Беловодье?..
Сизые тучи вдруг загорелись от упавшего из пролета гор луча солнца, загорелись лиловато-огненными отблесками и стали живыми. Девочка Татыча гоняется за козлятами, отрывая их от материнских сосцов. Жалобно-нежно плачутся они тонким блеяньем. И что-то схожее, от одного корня, есть в их блеянье и в тоске Незнакомки, плачущей о своей любви и умершем ребенке…
Сколько разнообразных, неисчислимых, как звезды, оттенков на небе, готовом погрузиться в ночную темноту. Розовые барашки, сизо-сиреневые облака, сизые лохмотья туч, свинцовые, высоко заброшенные обрывки их, прозрачно-живая, как первый весенний цветок, оборка неба в прорезах кремлевидных гор, голубое полотно и выси, розоватые кружева на статной лиственнице, так ясно обрисовывающейся над горою, и, наконец, большие кусты полыни под обрывом гремящей реки. Как велик мир! И как он един! Такая же горькая полынь, такие же закаты я наблюдал во многих уголках моей родины — и на Урале, и в Оренбургских, Прикаспийских степях, на Севере, и в Саянах, и на займище за Колыванью, и в песчаной пустыне на озере Чалкар, и возле Москвы, и в Закавказье, на вершине Главного хребта.