Мозес - Константин Маркович Поповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На скрижалях моей памяти, сэр.
Вот именно, Мозес. Потому что дело идет о вещах весьма важных, если ты еще не понял. Мораль, милый. То, до чего не могут дотянуться наши руки. Тень реальности, дружок. Не глотай то, чем можешь подавиться. Странно, что эта аксиома еще не нашла себе места в Меморандуме Осии, где-нибудь между «Внимай с благоговением» и «Каждый человек имеет право не помнить». Не глотай то, чем можешь подавиться, Мозес. Зато, если уж можешь, то глотай, не задумываясь, все, что тебе подвернулось. Хотя последнее, как правило, встречается с нами чрезвычайно редко, потому что глотаем-то, главным образом, не мы, – глотают, главным образом, нас.
Вот именно, сэр. Нас.
Но ты ведь не станешь возражать против этого, Мозес? В конце концов, – для того, кто хочет видеть, – в морали всегда есть что-то возвышенное и даже религиозное, поскольку она приучает нас к смирению, не скрывая от того, что всех рано или поздно проглотит эта чертова Жизнь, которая сделает это, ей-богу, не хуже того самого Кита. И в этом, конечно, нет ничего – ни плохого, ни хорошего, а есть только то, что есть. То есть, это самое хрум-хррум и ничего больше, – тогда как с другой стороны этого хрум-м-хрума мы найдем широкое пространство для моральной деятельности, занятой, главным образом, тем, чтобы очертить перед нами границы наших возможностей. Тогда как действительно приятная сторона всего этого заключается в том, что мы можем легко видеть, что всякая мораль не является делом сложным и малодоступным, поскольку ее, и без того, небольшие требования не занимают много места и легко умещаются в небольшом пожелании приятного аппетита!.. Приятного аппетита, Мозес. Бэтэавон, дружок… Только, пожалуйста, не делай такое лицо, как будто ты находишь в этих рассуждениях нечто вопиющее.
Мне почему-то кажется, что сегодня вы говорите в высшей степени аморальные вещи, сэр.
Да что ты, Мозес, еще какие моральные! Или ты еще не понял, дружок, что я говорю эти вещи вынуждено и, так сказать, под давлением? Принуждаемый самой истиной, как какой-нибудь Парменид или Джордано Бруно. Со всеми, между прочим, вытекающими отсюда последствиями, главное из которых заключается в убеждении, что всякое убеждение похоже на зимнюю одежду. Придет весна – и мы снимем его, с сожалением или радостью, чтобы примерить одежду по сезону…
Конечно, ему следовало бы для полноты картины добавить: и откроем все окна в силу требований, предъявляемых некоторыми физиологическими процессами, сэр. В силу того этого самого физиологического процесса, который носил имя «обоняние».
Запах творожной запеканки, сэр. Некий омфалос всех дурных запахов, какие только можно себе представить. Их общий знаменатель, если угодно. Сосредоточие скверны и, как мы установили выше, вопиющей некомпетентности.
Можно было бы попытаться запить ее кофе или зажевать хлебом, но из прошлого опыта Мозес хорошо знал, что это ни в коем случае не поможет. Как не поможет ни жалоба, ни даже скоропостижное бегство. Потому что в любом случае ты унесешь этот запах в своих волосах, на коже и в складках одежды. А потом удивляться, что он преследует тебя наяву и в сновидениях, навевая ненужные воспоминания о том, как ты чуть было ни пострадал от нашего местного Левиафана, – от этой Мясной Мелочи, у которой поднялась рука на такого, в общем-то, временами безобидного Мозеса, – уж не знаю, была ли на это Божья воля или случившееся случилось, так сказать, случайно, будучи само по себе столь несущественным, что не входило ни в какие божественные планы или, скорее, входило в отсутствие этих самых планов. Если, конечно, так можно выразиться об области божественного… В конце концов, кто это может в точности знать, сэр? Покажите мне пальцем на такого человека, и я буду смотреть ему в рот до конца своих дней.
Похоже, ты опять намекаешь, Мозес, что на свете существуют такие области, где Божественное провидение молчит?
Как камень, сэр.
Молчит, как камень.
Не хуже какого-нибудь там гранита или базальта, чья неразговорчивость давно уже вошла в пословицу.
И хоть при этом я знаю множество божественных мест, где вдруг кончается все человеческое и обнаруживается нечто, ему, на первый взгляд, противоположное, – множество мест, похожих в некотором смысле на оазисы, которые вдруг совершенно неожиданно возникают перед тобой, когда ты их меньше всего ждешь. Подобно тому, как выскакивали они когда-то перед Моисеем, который время от времени натыкался на эти священные рощицы, холмики или камни, где следовало снять обувь и говорить уважительно и вполголоса, помня о различии между тобой и Тем, Кто говорил тебе с неба, или из горящего куста. Однако при этом все эти места оставались, так сказать, сами по себе, никак не желая связываться друг с другом, подобно тому, как связываются в единое целое параграфы в воинском Уставе или элементы в таблице Менделеева. А значит, в промежутках между ними как раз и было то самое пространство, где Провидение молчало, а Милосердие и Сострадание не давали о себе знать – то есть пространство, где помещался весь обозримый и известный нам из книг мир, который более всего на свете желал быть единым и даже, кажется, был им, изо всех сил цепляясь за свое единство. На это, в частности, указывал еще и тот факт, что если в этом мире что-то и знали о Небесном, то только потому, что оно всегда представлялось естественным и необходимым условием единства земного. Хотя в последнее время это вызывало у Мозеса большие сомнения.
Ибо – сказал бы он, если бы кто-нибудь вдруг позвал его, чтобы он высказал по этому поводу свое мнение, – ибо – сказал бы он, делая серьезное лицо и призывая слушателей отдать самим себе отчет в том, что им, наконец, выпало узнать нечто любопытное, – ибо, хотя топография Божественного Присутствия и Отсутствия известна нам сегодня, пожалуй, чуть-чуть лучше, чем она представлялась во времена Моисея, все же кой-какие известные нам наброски, кой-какой