Мост. Боль. Дверь - Радий Погодин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сплю, — сказал Эразм в трубку. — А ты кто?
— Если спишь, отключи телефон. У меня рак.
— Кто это?
— Петров.
— Петров? Погоди, глаза ополосну.
Петров слышал в трубку: бряканье бутылки о стакан — Эразм, стоя в полосатых трусах и клетчатых шлепанцах, пьет боржом; потом водопроводные шумы, напоминающие спор индюка с собакой; заиграла музыка — Эразм, вернувшись в комнату, включил магнитофон.
— Эй, — сказал Эразм в трубку, — ты, умник, ты еще не помер? Какие новости?
— Был на городской комиссии.
— Главный там — мужик, похожий на боцмана?
— На водолаза. А вокруг девы в снежно-белом — лица умные, глаза ясные. А он им говорит: «Видите, представитель — ждал, пока кровь горлом пойдет». Это про меня. «Три года флюорографию не делал. Наверное, со степенью. Петров, у вас есть степень?» У меня спрашивает. Я говорю; «Есть». А он говорит: «Чем выше у человека степень, тем безобразнее он относится к рентгену. Бронх у вас очень плохой. Будем резать».
— Дранкин. Алька, — сказал Эразм.
— Олег Савельевич.
— Это тебе Савельевич, а я с ним учился и работал, и даже дрался. Ас. Бог Шива. У нас таких хирургов-онкологов два, он и еще один. Он тебя к себе кладет?
— К себе, — сказал Петров. — Еще койки нет.
— Сиди у телефона. Достукался.
Петров повесил трубку. «Что это за выражение — достукался? Жил тихо. Пил кефир. Кушал яблоки. Во всем слушался жену. Поздно он это дело отринул. Всех подкаблучников ждет рак. На мотоцикле нужно было гонять, с пятиметровой вышки прыгать, танцевать-наяривать».
Перед глазами Петрова стоял белый кабинет, накрахмаленная комиссия и рыжеватый доктор, похожий на водолаза.
— Так-то вот, Александр Иванович, — говорил доктор. — Придете к нам на Вторую Дорогу.
— С удовольствием приду, — ответил ему Петров, приветливо улыбаясь.
Доктор рассердился.
— Вы что, не понимаете? Вам известно, что значит Вторая Дорога.
— Конечно, — сказал Петров. — Наслышан. Но что же делать?
Вспоминая комиссию, Петров думал — звонить Софье или не звонить? Как он ей скажет: грустно, трагически, весело? Всяко, как ни скажи, будет злорадно. Будто она виновата. А ни в чем она не виновата. Ее гордое от среднего образования лицо, ее фигура, осанка, ее манера выражаться совпали с образом героини, которую всегда хотели сыграть его родительницы. Так им казалось под влиянием А. П. Брянцева. Петров тоже хотел.
Но его душа все предчувствовала и втайне от него, незаметно, тихо строила образ девочки, с которой ему было легко в мыслях. И душа прочирикала ему о том, что образ готов; мол, гляди, Петров, по сторонам, и если проглядишь сейчас, то уж всю жизнь будешь как оброненная в лужу спичка. Но только однажды, на короткий миг, явилась к нему Зина. И ликовали птички-воробьи, пели зяблики и канарейки.
А теперь вот у него рак. Петров нельзя сказать — с удовольствием, но с уважением произносил это слово, с уважением к себе. Петров пытался вообразить что-нибудь высокое, героико-трагическое, но в голову лезли шуты, арлекины, скарамуши, Пьеро, Церлины, Петрушки, скоморохи, паяцы, марионетки, пудель Артемон и пудель Гульден.
Падал ему на голову ночной горшок, сброшенный с четвертого этажа дошкольником-вундеркиндом. Сламывалась под его поступью доска, перекинутая через канаву. Собака, ростом с заварной чайник, лаяла на него и от злости кашляла.
Разбудил Петрова телефонный звонок.
— Ты что? — спросил Эразм. — Умер уже? Я сейчас с Дранкиным разговаривал. Завтра иди к десяти утра. Возьми с собой мыло, мочалку, чай, тапочки, конфеток. Пижаму и халат дадут. Пальтишко повесишь там в шкафу под лестницей. Я к десяти подойду, все тебе покажу. Я же там работал. Ну, банзай!
Пришла Софья. Разделась молча. Умылась. Собрала на стол. Позвала его пить чай.
За столом на кухне она долго в упор разглядывала его и то ли вздыхала, то ли отдувалась.
— Недолго побегал, — сказала она.
Он согласился. О том, что уходит в больницу, не сказал. Но вдруг отчетливо понял, что у него не фурункул, но, и поняв это, все еще не ощутил в себе смертельной пустоты, но, и поняв это, улыбнулся, как будто затаил в себе что-то светлое. С какой-то переходящей в боль тоской ощутил он ненужность их совместного существования: как две человеческие особи они выполнили возложенную на них природой и социальными установлениями роль, теперь они мешают друг другу подняться на новый уровень бытия, на уровень сивилл и отшельников.
Петров пошел к себе в комнату, поставил на проигрыватель пластинку — скрипача Когана. Раньше он терпеть не мог скрипку. Но однажды поймал себя на том, что сидит и слушает скрипичный концерт по радио и ощущение у него такое, будто звук входит в него с дыханием и очищает разум, затуманенный усталостью и машинным перегаром, натянутым с улицы.
Вошла Софья. Прислонилась к книжному шкафу.
— Они могли сыграть весенних пони, французских болонок, желающих забеременеть, гулящих кошечек, но женщинами они не были. Они даже не знали, как это увлекательно.
Петров не сразу понял, что речь идет о его матери и его тетке.
— Они воспитали твоих детей, — сказал он. — И никогда не вмешивались в твои дела.
— Зачем ты их карточку унес?! — Софья вдруг зарыдала бурно, ушла к себе и закрыла дверь.
«Может, Аркашка какой-нибудь номер выкинул?» — подумал Петров.
Он позвонил сыну. Аркашка сказал: «Все нормально. В штатных параметрах». На вопрос: «Как у мамы на работе?» — ответил: «Пять с плюсом». И вдруг закричал: «Истерику закатила? Не обращай внимания. У мамашхен климакс». И заржал.
После этого Аркашкиного жеребцовского ржания Петрову стало неприютно и плохо: все же воспитывали его, Аркашку, внушали что-то про птичек. Даже о душе разговоры велись. Бабки вводили ему огромными дозами Пушкина, Лермонтова, Шекспира, Толстого, Гайдара, Островского, Есенина, Маяковского, Чуковского, когда будущий артист еще на горшке пузырился. В ТЮЗе он пересмотрел все спектакли. Участвовал во всех мыслимых диспутах и викторинах на тему, каким должен быть советский молодой человек. После смерти бабок он еще возникал с проблемами совести, чести, долга, но потом уступил их другим, как отдают игрушки, с грустью и ощущением собственной доброты.
К десяти утра, как и было ему назначено, Петров пришел на Вторую Дорогу.
Какой-то простуженный молодой человек, видимо техник или шофер, объяснил ему:
— Раньше тут была богадельня старух. Стационар там, в глубине сада.
Тропинка, протоптанная в угле, запорошенном первым снежком, дощечки, положенные на кирпичи, привели Петрова в подвал.
— Раньше тут был виварий, — сказал кто-то.
Люди-люди, все-то они знают. Народу в приемный покой было немного. Петров боялся, что Эразм опоздает.
Он, конечно, опоздал. Петров уже все оформил. Стоял в кафельном коридоре а трикотажном тренировочном костюмчике, тесноватом, держал под животом целлофановый пакет с мылом, мочалкой и конфетами. Эразм вошел шумно, в большущей лохматой собачьей шапке. Вместо приветствия спросил:
— А где твоя?
— Дома. Кто сейчас зимнюю шапку носит?
— Я спрашиваю, где твоя Евдокия? Она может мне свиную ножку устроить, чтобы запечь? Гость приезжает из Лиссабона. Чем-то кормить надо. Не курицей же. Ариша, первая моя, курицу хорошо жарила. Аджикой смажет — дух, как в «Кавказском». Лучше, как в «Арагви».
— Вернись к ней. Она похорошела.
— А куда я свою Феню дену? Тем более с таким задом? — Эразм оглядел Петрова. — Зубную щетку взял?
— Взял.
Вышла сестра, мудрая, как няня в детском саду.
— Больной Петров, пойдемте на отделение.
— Я сейчас! — крикнул Эразм. — Пальто и шапку сдам и приду.
— Вам нельзя, — объяснила ему сестра.
— Можно. Здесь меня уважают.
Сестра привела Петрова в холл, где были накрытые бледными скатертями столы: и столовая отделения и гостиная — стояли здесь телевизор, диван и два кресла.
— Из кого это у него шапка? — спросила сестра шепотом.
— Из собаки по кличке Леда.
— А я думала, медведь. Такой медведь есть — панда.
Больные сидели, ходили, читали, стояли у окон. Одни были нормального цвета, даже с румянцем, другие бледные, в желтизну. Петров спросил сестру о причинах такой странности. Она ответила, приподняв брови:
— Так одни же до операции, другие же после — такая вот разница. Посидите тут тихонько на диване.
Прибежал Эразм в плотносвязанной кофте.
— Шерсть ламы! — И скрылся в ординаторской.
Сестра из приемного покоя привела сразу двух начальниц: старшую сестру отделения — высокую, стройную, даже несколько вытянутую, и угрюмоватую пожилую сестру-хозяйку.
Петрова отвели в палату. Показали койку. Выдали пижаму, халат, треть простыни вместо полотенца, сказав: «Сейчас полотенец нет. Может быть, будут потом».