Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Туман поредел, но даль еще отсутствовала, неширокий видимый круг поля был пасмурен, — исчезающая под седоватой завесой черная взрытая земля, с притоптанной мокрой ботвой, во всем сырость, грусть, тихое оседание мириадов ничтожных капель. Тоскливый запах гниющей ботвы оповещал о конце, о пропаже. А уже проступала над головой бесконечно далекая высь, стушеванная, робкая; голубело нежной отрадой. Волоча облипшие пудовые сапоги, Калманов шел напрямик по выпаханному участку. Картошки между бороздами попадалось немного, уборка чистая. На дороге разминулся с двумя гружеными подводами, сзади шагал Ангел, нахохленный, унизанный водяной пылью, приподнял шапку, радостно оскалившись. Завиднелся соломенный шалаш: выселковский, наверное. Так и есть; внутри, на слежавшейся в земляную гору картошке, сидели женщины из третьей бригады, перебирали. С краешку пристроился с двумя, кошелками Потетенев. Быстро шевеля пальцами, обтирал клубни, крупные кидал в одну кошелку, мелочь отдельно, на семена. Он вышел сегодня добровольцем, оставил со свиньями глухонемую.
— Вот смеются надо мной, — сказал он с обычной задумчивостью, — зачем с бабами сел. Им, мужикам, видишь ты, зазорно на обтирке сидеть. Возить — это мужское дело, ну, еще копать туда-сюда, а чуть что погрязней, покропотней, — норовят на женщину спихнуть. Пережитки, — вздохнул он. — Когда это все только перетрется-перемелется? По мне вот всяка работа почетна. Что ни трудней, то и веселейши. Верно, бабочки?
— Кабы все так-то думали, — засмеялись они. — Один ты у нас такой святой, дядь Парфен. Ужо, видно, тебе на том свете зачтется.
— Видишь, видишь, — кивнул на них Потетенев, — и эти насмешничают. Сами своего права не понимают, глупые. Оттого и не могут себя до конца перед муяшками застоять.
— Да нет, дядь Парфен, — сказала одна, — мы ведь так, понарошку. Мы теперь понимаем, в колхозе все равные. Вот погоди, с той весны как навалимся на мужиков-то...
Захохотали. Посыпались словечки одно другого солоней.
— А зачем же весны дожидаться? — вставил Калманов. — Вы и сейчас наседайте на бригадира, на правление, чтобы не было никаких различий при нарядке. Овес ведь вы косили не хуже мужчин, пускай и они теперь берутся за то, что считалось женским делом.
Он нагнулся, пощупал картошку.
— Не просыхает еще?
Потетенев покачал головой.
— Да нет, разве что поверху. Неприглядный товар, совсем неприглядный. Вот так, каждую персонально, и обтирай.
На воле все светлело. Проглянули ближние скирды на ржаном поле, небо в зените все больше наливалось синевой. Но было еще холодно, подувал острый знобящий ветер. Калманов ходил от бригады к бригаде, работа везде спорилась хорошо, копали, перебирали, не глядя, что коченеют руки в стылой сырой земле, наваливали в мешки, отвозили. Всюду нарастала горами, тяжко сыпалась, проветривалась в расстилку картошка, крепкая, розовато-сиреневая, точно от холода. Под смелеющим солнцем даже от этих грубых, грязных яблок веяло изобильным здоровьем осени. И они еще не принадлежали никому в отдельпости, эти тяжелые груды, о них заботились, их ворошили и перетаскивали сообща, без пререканий, зная, что труд каждого будет высчитан и покрыт сполна. Калманова везде встречали с приветом, уважительно, все его знали, бабы задирали беспардонными шуточками, он вступал с ними в перепалку, похохатывал, а про себя думал: машину бы, и сюда бы машину, скорей, сколько зряшного времени, неполезных усилий.
Скоро открылись настежь гладкие полосатые тульские дали, смуглые пожни, сбегающие с холмов в лощины вперемежку с черными лентами зяби, и так без края, без края в прохладную остекленевшую пустоту. По ближнему полю, куда ни взгляни, кирпичиками раскинуты плотные скирды, левее застилала широкий косогор ровная иссиня-зеленая озимь, чуть продернутая ярко-желтой сурепкой. Все это лежало под небом, под солнцем незыблемо, ясно утягивало глаза, манило — идти бы туда без оглядки, дыша трезвым осенним ветерком.
Он подошел к женщинам первой бригады, подсел к ним на солому возле картофельной кучи.
— Ну как, согрелись на солнышке-то?
— Ничего, припекает, товарищ Карманов. Да вот работа-то больно допекла. Ты смотри, ведь каждую чисто яичко какое гладишь, гладишь.
Поговорили о распределении доходов. Они вое беспокоились, не прорастают ли скирды, сомневались в хорошем умолоте. Калманов пересказал им проверенную утром раскладку на трудодень. Зерновых натянули три с половиной килограмма, это уж наверняка. Прикинули на семьи, выходило у кого по двадцати, у кого по пятнадцати пудов на едока. Плохо ли? Да еще картошка, да капусты по полтора кило на день, другие овощи.
Евдокия Горбунова посоветовала:
— Ты бы, товарищ Калманов, распорядился, чтобы эти все циферки на листочки списали да по всем бы бригадам развесили. А то мы пичего не знаем, один одно говорит, другой совсем разное. От этого лишние толки идут.
— Правильно, товарищ Горбупова, спасибо за совет, это мы сегодня же сделаем. А как управимся с картошкой, созовем общее собрание, будем обсуждать распределение и утвердим его. Может, мы в чем ошиблись, так вы поправите.
— А что ж, и поправим. Тольки мы знаем, теперь политотдел за всем смотрит, обиды не допустит, не то что те года, когда мы вовсе безнадзорные жили.
Как обычно, пожаловались: нету в сельпо мыла, керосину отпускают с гулькин нос, ситец плохой, не из чего выбрать. Побранили государство, видно плохо о них думает. Калманов государство защитил, но видел, что это они так, не всерьез, что картошку этому самому государству отбирают ревностно, следят друг за дружкой: «Ты куда мслочь-то суешь? Разуй глаза», «С трещиной, с гнилью не клади, скоту пойдет». Заверил, что насчет мыла и ситца в центр уже писали, к зиме товаров будет погуще.
В свободной синеве над ними проплывал самолет, вспыхивая на солнце жарким серебром. Женщины будто и не слышали его победно ревущей песни: каждый день тут пролетают на Харьков. Только, когда совсем близко от кучи скользнула узкая легкая тень, они подняли головы, проводили бездумным взглядом и опять склонились над мокрой картошкой.
А лет через пять сами полетят. Сейчас сказать им, — не поверят.
Он встал, пошел к скирдам, надо еще раз посмотреть. Далекий маленький скирд надвинулся, вблизи стал, как дом, прикрыл тенью. Засунул руку поглубже в колкое слежавшееся нутро. Сухо. Встал на колени, пощупал под низом, вгляделся. Поосыпалось немножко, но это уж как везде, а прорастать ничего не прорастает.
Так обследовал еще два скирда, и на овсяном поле два, и один гороховый. Везде благополучно, ничего опасного. Значит, сказки. И кому-то интересно их распространять, надо будет доискаться. Пожевал твердого горошку, вспомнил, что хочется есть. Кстати, еще и в контору зайти.
За усадьбами, на подъеме к шоссе, обогнал подводу с картофельными мешками. Щуплый круглолицый колхозник в раздерганном треухе, тянувший лошадь под уздцы, светло улыбнулся, спросил, сколько времени. Калманов посмотрел на браслетку, было десять минут первого.
Что же они до сих пор обеда не везут?
В столовой сказали, что сейчас отправляют, сразу во все бригады. Заведующая Семейкина, партийка, в папильоточных кудряшках, сама принесла борщ и кашу. Два пальца на правой руке у нее были желтые, прокуренные махоркой. Пококетничала.
— Сегодня, товарищ Калманов, постарались для праздника. Мяса не жалели.
Он недолюбливал ее.
— Какой же сегодня праздник?
— То есть я хотела сказать, для ударной работы.
— Везите, везите скорей, люди же с утра голодные.
Хлебал борщ, обжигаясь; вот, погоди, голубушка, придет чистка, вспомним тебе, какую ты летом бурду варила. Только когда судом припугнули и завертелась. Нет, к чертовой матери таких, да побольше бы втянуть вроде Евдокии Горбуновой.
Но борщ был, верно, наваристый.
В конторе зачем-то истопили печку, духотища. Блохин проверял записи в трудкнижках, годовалая дочка его катала по полу спеты. У стенки стоял ампирный диванчик из урусовского дома, продранный, с вылезшими пружинами, доживал свой век. Сказал Блохину насчет листков с доходами, чтобы сегодня же расклеил по всем бригадным дворам; выбрали с ним на каждую бригаду по две показательные семьи, тоже включить итоговые цифры в объявления. Позвонил в политотдел, Апресяну. Как дела? Вошел полоумный слесарь Макарыч, обвязанный поверх картуза шерстяным платком, сел к столу, как всегда настрочил заявление на международном языке о выдаче ему пяти тысяч рублей в премию за изобретение. Калманов уже знал, что резолюцию нужно написать тоже на международном языке, начертил на уголке закорючки. Макарыч удовлетворился, но сейчас же пристал с проектом, как переносить с места на место железные дороги. Насилу отвязался от него; пообещав непременно рассмотреть, вышел из конторы.