Хвала и слава. Книга вторая - Ярослав Ивашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А тебе жалко? Дай и ей цветок, — сказал Губерт. — Начнется война — там не разберешься, кто солдат, а кто нет…
Баба засмеялась. Лицо у нее было широкое, толстое.
— А что, из меня воин хоть куда! — крикнула она. Бася дала ей три гвоздики.
— А мне, барышня, а мне? — кричал тот, что с губной гармошкой. — Дайте и мне!
— Я же вам уже дала три гвоздики! — возмутилась Бася и стрельнула в него глазами. Очень уж красивый малый и нахальный.
— Товарищи отняли, каждому от вас на память цветочек иметь интересно.
— Попрошу садиться! — закричал кондуктор.
Антек вскочил на ступеньку.
Бася махала ему оставшимися цветами. Губерт, вдруг расчувствовавшись, жал ему руку. Марыся кричала:
— Возвращайся с победой!
Алек был такого громадного роста, что, заслонив собой и Антека и остальных, размахивал рукой над головами стоящих на перроне. Видно было, как Антек поискал взглядом Анджея, но не нашел его. Брат стоял в стороне, позади всех. Поезд двигался медленно, изо всех окон махали руками. В некоторых виднелась розовая гвоздика. Анджей увидел Антека только тогда, когда поезд отошел уже довольно далеко. Он вдруг почувствовал в горле комок и быстро, ни с кем не простившись и не дождавшись, пока поезд исчезнет за мостом, вышел из вокзала, вскочил на ходу в трамвай и поехал домой.
Алек и Губерт оглянулись, когда его уже не было.
— Убежал, — сказал Петр.
— Странный мальчик, — сказала Марыся Татарская. Ей очень понравилась стройная, мальчишеская фигура Анджея.
Молодые люди завезли дам в театр, где шла генеральная репетиция «Электры» Гофмансталя, а потом вернулись к Губерту на Гурношлензскую.
Губерт вел диковиннейший образ жизни. Алек буквально не выходил из его квартиры с того дня, как явился туда со страшным известием. Тогда именно Губерт решил про себя: «Не сдамся!» — и, стиснув зубы, с утра до вечера занимался либо делами, либо развлечениями. Ничего подобного Алек еще не видел. Да что там Алек, сам старый Шушкевич, не раз наблюдавший, как делали карьеру молодые люди и по-стариковски скептически относившийся к этому, и тот не мог понять, как это все удается Губерту.
Губерт добился по суду досрочного введения его в права, так как не мог рассчитывать ни на какую опеку. Ни близких, ни дальних родственников у него не было. И вот в восемнадцать лет он стал полноправным хозяином всего унаследованного имущества, совладельцем завода «Капсюль» и членом командитного товарищества, что было сопряжено с огромной ответственностью. К тому же с момента смерти отца он повел борьбу со Злотым. К счастью, благодаря хорошим отношениям с Петром — с самого детства — он знал, что говорят на фабрике, знал, каково отношение рабочих к Злотому, как пан Северин правит на Таргувке и вообще куда ветер дует. Как бы то ни было, он ничуть не испугался угроз Злотого и его страшного слова «бельгийцы». Тут же после вступления в права наследования он съездил в Бельгию, заключил соглашение с «Fabrique Nationale» (правда, в ходе этих переговоров его слегка надули) и после полугодового участия в заседаниях правления общества и фабрики довел Злотого до того, что тот хватался за голову при одном упоминании имени Губерта.
— Ой, что я имею от этого щенка, что я от него имею! — говорил Злотый жене, но официально против политики Губерта возразить не мог, так как она была направлена на оздоровление финансового положения предприятия.
Бронек смекнул, что отец не любит, когда при нем говорят о молодом Губе, и беспрестанно касался этой темы за обедом (за ужином его никогда не бывало), упорно рассказывая о дружбе Алека Билинского с Губертом.
— Ну что ты все о своих князьях, — говорила сыну Злотая. — Князья — они могут рисовать, — многозначительно добавляла она. — У них есть деньги!
Бронек с улыбкой смотрел на мать.
— А евреи, значит, не могут рисовать! — говорил он и целовал матери руку. — Ну почему ты, мама, не носишь парик? Я бы куда больше любил тебя в парике…
— Перестань! Ешь давай! — обрывал его Злотый.
Вообще-то Бронек очень любил мать. Только ему нравилось над нею подшучивать. А у нее, бедняжки, и впрямь слезы выступали на глазах каждый раз, когда ей приходилось говорить соседке или знакомой, что ее сын учится на художника. Бронек сделал несколько очень хороших рисунков головы матери. И сделал их с большой любовью. Но мать только грустно вздыхала.
— Похоже, похоже. Только фотография еще больше похожа. Ну и что ты со всего того будешь иметь?
Губерт приглядывал за Злотым, не устраивает ли тот махинаций за его спиной. Но, разумеется, опыта у него было еще маловато. Злотый сам собирался сейчас за границу, и Губерт побаивался этой поездки. Именно об этом зашел разговор, когда друзья очутились в огромной пустой квартире Губерта и когда жена Петра, единственная женщина в доме, подала им обед.
— Мне кажется, — сказал Алек, — что тебе не справиться со Злотым. Прежде всего ты мыслишь gentlemenlike {77} и никогда не сможешь уловить, на что направлена его дьявольская мысль.
— Ты же знаешь, что он в моих руках.
— Каким образом?
— Он поставлял оружие в Испанию.
Алек рассмеялся.
— Для правительства это не тайна. Даже моя мама могла бы на этот счет кое-что рассказать. И даже дядя Януш.
— Ну, во всяком случае, он меня боится.
— Я тебе советую, пока время есть, продай свой пай в том и другом предприятии…
— Предположим. А кто купит?
— Как это кто? Злотый! Он только и мечтает об этом.
— Ты знаешь, неудобно.
— А я тебе говорю — продай. Хорошо, я куплю у тебя паи и в товариществе и в «Капсюле»… А потом продам их Злотому.
— Но ведь он какие-нибудь гроши предложит.
— Тебе, но не мне. Сейчас спросим Адася, смог бы я иметь… Ну во сколько ты примерно это оцениваешь?
— Ох, много!
— Два миллиона?
— Нет, меньше, гораздо меньше.
— Миллион двести?
— Ну, что-нибудь в этом роде… Надо будет у Шушкевича спросить. Да что ты в самом деле так загорелся?
— Я? Нет, я правда хотел бы тебе помочь и прежде всего избавить тебя от всех этих финансовых махинаций. Будет у тебя Роточня. Сможешь расплатиться с долгами по наследству и хозяйничай себе. Ведь Роточня — это же, кажется, великолепное имение.
— Приедешь этим летом — посмотришь.
— Шушкевич все мое имущество держит в бумагах. Ну, договорились? Я звоню.
Алек подошел к телефону. Жена Петра возмутилась.
— Пан князь, обед же простынет.
Но Билинский уже набрал номер.
— Алло, это ты, Адась? Что? Это ты? Обедаешь? И я обедаю. Послушай, я хотел бы узнать, сколько я могу сейчас выручить, продав бумаги… Что? Упали в цене, говоришь?.. Так, ясно, наполовину упали… Но продать-то всегда можно. Так ведь? Что это ты такой… не в себе… не выспался, что ли? Дело в том, что мне понадобится сразу большая сумма. Зачем? Хочу купить фабрику. Ты не смейся, в самом деле. Значит, на бумагах крест. Ну, узнай. Завтра… Хорошо, хорошо… Узнай, можно ли будет получить… Ну что-то там миллион с лишним… Конечно, много. А ты думаешь, пятьдесят процентов паев в одной из самых больших варшавских фабрик — это мало? Какая фабрика? А вот это тебя пока не касается. Узнай завтра на бирже и дяде завтра скажи. Дядя со стула грохнется… Да уж это точно, грохнется… Но это, наверно, не самое страшное… Будь здоров, да, да, будь здоров. До свиданья. Завтра позвоню, да, в это же время… около двух…
Алек небрежно положил трубку и вернулся к столу. Губерт покатывался со смеху.
— Ох, как я люблю, Алек, когда ты разыгрываешь из себя этакого энергичного, выдающегося деятеля. Кто бы мог подумать…
Алек грустно улыбнулся.
— И ты не веришь в мою энергию? А мне кажется, что она у меня есть. Вернее, даже не энергия, а выдержка. У меня есть терпение… а это очень много.
— Возможно. Это лучше, чем моя манера по каждому случаю лезть из кожи вон. А к чему это? — задумался вдруг Губерт.
— Вот я и говорю: зачем все это?
— Сам не знаю. Чтобы доказать отцу, что я вовсе не размазня, за какую он меня считал. Только, к сожалению, у меня нет никакой уверенности, что отец меня видит… и видит, что я не размазня…
— Ты любил отца?
— Ты же хорошо знаешь. У меня абсолютно никого нет на свете. Он был единственным родным мне человеком. Так уж как-то сложилось, что ж поделаешь. И именно это для меня самое тяжкое. Как он мог? Неужели не подумал, что оставляет меня совершенно одного? Эта записка: «Раз уж я ни на что не гожусь…» И то, что в этой записке не было ни одного слова, ни единой буковки обо мне. Где лежала эта записка?
— Я же столько раз об этом говорил. Рядом с ним лежала, на скамейке…
— Я вот все время думаю. Может быть, он не дописал? Может, он хотел еще что-то добавить? Написать… «Губерт…»
Алек посмотрел на друга.