Честь и долг - Егор Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Добрым взглядом Михаил Александрович оглядел собравшихся. Гучков сделал просительный жест. "Этот, наверное, тоже будет призывать меня отречься", подумал великий князь, но слово Александру Ивановичу дал. Вопреки ожиданиям Гучков заговорил о том, что для пресечения смуты необходимо принять престол и начинать наводить в государстве порядок.
"Вот это да! — промелькнуло в мозгу у Михаила. — Я его опасался, а как разумно он говорит!"
Из присутствующих деятелей оставался один Шульгин. "Этот-то ярый монархист наверняка поддержит мое восхождение на трон!.." — успокоился великий князь, но снова ошибся. С первых же слов тот как бы подвел итоги заседанию:
— Обращаю внимание вашего высочества, что те, кто должен был быть вашей опорой в случае принятия престола, то есть почти все члены нового правительства, этой опоры вам не оказали… Можно ли опереться на других? Если нет, то у меня не хватает мужества советовать вашему высочеству принять престол…
— Я хочу подумать полчаса. — Михаил Александрович поднялся, высокий, тонкий, затянутый в гвардейский мундир.
Керенский подскочил к нему:
— Ваше высочество… Мы просим вас… чтобы вы приняли решение наедине с вашей совестью… не выслушивая кого-либо из нас… или других лиц… отдельно…
Министр юстиции явно намекал на супругу великого князя, имевшую на него большое влияние.
Михаил Александрович понял подтекст, улыбнулся беспомощно:
— Графиня Брасова осталась в Гатчине…
Брат царя удалился в кабинет князя. В салоне все вскочили со своих мест, переместились и разбились на группки. Керенский переходил от одной группки к другой, словно он был здесь хозяин и это — не совещание лидеров «общественных» сил, а банальный прием.
Около двенадцати часов дня великий князь вступил в салон и остановился в центре его. Господа замерли кто где стоял.
— При этих условиях я не могу принять престола, потому что… — Михаил не договорил и заплакал. Снова Керенский, словно выражая мысли всех присутствующих, рванулся к нему и затараторил:
— Ваше императорское высочество… Я принадлежу к партии, которая запрещает мне… соприкосновение с лицами императорской крови… Но я берусь… и буду это утверждать… перед всеми! Да, перед всеми!.. Что я… глубоко уважаю… великого князя Михаила Александровича!..
Он стал пожимать руку Михаилу. Тот вырвал свою длинную ладонь, повернулся и с заплаканными глазами вышел. Господа политики принялись обсуждать проект отречения. Вошла княгиня Путятина и пригласила всех завтракать.
Около четырех часов дня собрались в том же салоне, где было много ковров и мягких кресел. На изящный столик с бронзой положили листок бумаги. Длинный худой гвардейский офицер с лошадиным лицом устроился на стуле подле него. Перекрестился, взял стальное перо, подписал… Трехсотлетняя монархия, начавшаяся Михаилом, формально закончилась также Михаилом, считавшимся императором семнадцать часов.
…Через полчаса по всему Петрограду на афишные тумбы, на стены домов, на пустые витрины закрытых лавок расклейщицы стали налеплять белый лист, на котором самым крупным шрифтом типографий было напечатано:
"Николай отрекся в пользу Михаила, Михаил отрекся в пользу народа"…
60. Петроград, начало марта 1917 года
Кэтти отчаянно звонила Монкевицу, но телефон молчал. Она пыталась дозвониться ему на службу, но ей сказали, что сегодня его в присутствии не было. Беспокойство овладело ею. Неужели время потрачено впустую? Это было бы так несправедливо.
У нее были ключи от квартиры Монкевица. Смутная догадка о том, что случилось непоправимое, переросла в уверенность. В последние дни он был таким мрачным и задумчивым.
Кэтти приехала на Большую Конюшенную, где в доходном доме жил генерал. Торопливо поднялась по лестнице, открыла квартиру и сразу поняла все. Окна были наглухо зашторены. В квартире царил полумрак. В гостиной на ковре, пропитанном кровью, лежал мертвый Монкевиц. Она не закричала, не заплакала, хотя ей было безумно жаль его. За эти месяцы она настолько вжилась в роль любящей и преданной женщины, что почти поверила в это сама. Возможно, она полюбила бы его по-настоящему. Но это была игра, поэтому она не допускала его к своему сердцу.
Она знала, что не должна оставлять следов. Белый конверт привлек ее внимание, она обошла ковер, дотянулась до стола и взяла его. Бросила в сумочку. Окинув взглядом комнату и посмотрев последний раз на покойного, она вытерла ручку двери платком, дабы не оставить никаких следов, и быстро выбежала на улицу. Слава богу, прислуга у Монкевица была приходящая, и она еще не побывала в квартире.
Кэтти шла, не разбирая дороги. Но, увидев свободную пролетку, остановила ее и скоро была дома. Тут она дала волю слезам. Еще не читая письма, она знала его содержание. Это она заманила его в ловушку, как заманивала раньше и других, это она повинна в его смерти.
Она проклинала свою работу, которой когда-то так гордилась и восхищалась. А теперь с уходом из жизни Николая что-то оборвалось внутри. Такого сильного, нежного чувства со стороны мужчины к себе она не испытывала никогда. Она обокрала самое себя. Ей нет оправдания.
Открыв сумочку, она вынула письмо, и слезы снова полились из глаз. Письмо было адресовано ей. Значит, в последние минуты жизни он думал только о ней.
"Кэтти, родная, — писал Монкевиц. — Ты самый дорогой мне человек на свете. Я ухожу из жизни с мыслью о тебе и о ребенке, который скоро появится на свет. Я виноват перед вами обоими. Но дальше я так жить не могу. Я не смогу стать предателем Родины и чувствовать себя после этого честным и порядочным человеком.
Берегись Нокса. Он не тот, за кого себя выдает.
Николай".
Прочитав письмо, Кэтти положила его в конверт, вытерла мокрое от слез лицо и стала думать, что ей сказать Ноксу.
Через два часа она стояла перед шефом в его апартаментах гостиницы «Европейская». Она обрела прежнюю уверенность и спокойствие. Ее голос звучал четко:
— Наш друг Монкевиц застрелился, мистер Нокс. Я сделала все, что могла. Но у русских — странная психология. Если им приходится выбирать между личным счастьем, крупным счетом в банке и родиной, то они почему-то выбирают последнее. Даже в дни такого переворота, как сейчас. Так случилось и с бедным Монкевицем.
— Не огорчайся, Кэтти, — с легкой досадой пощипал свой ус Нокс. Благодаря твоей работе мы вышли теперь на нужного нам человека и будем разрабатывать его. Не оставил ли Монкевиц посмертного письма или записки?
Кэтти молча подала Ноксу. Ей не хотелось этого делать. Любовь Монкевица была чем-то настоящим в ее жизни. Прочитав письмо, Нокс бросил его на стол и облегченно вздохнул:
— Слава богу, что ты пришла туда первая. Теперь все нити оборваны, и никто не узнает, что он был связан снами. Ты заслуживаешь отдыха, дорогая. Да тебе и небезопасно здесь оставаться. Поезжай в Лондон или в Париж и немного повеселись. В дальнейшем мы свяжемся с тобой. — Нокс открыл ящик стола, вынул пачку банкнотов и протянул ее Кэтти.
61. Северный фронт, начало марта 1917 года
Дивизия, в которой служил поручик Федор Шишкин, после неудачного наступления у мызы Олай в конце декабря больше не воевала. Она стояла в резерве, потом ее перебрасывали на грузовых автомобилях в помощь 6-му корпусу у озера Бабит. Теперь она снова оказалась на том же самом месте, где готовилась к наступлению. Даже блиндаж командира батальона был занят, по случайному совпадению, самим подполковником Румянцевым. Единственное, что прибавилось за это время в нынешнем расположении дивизии, — просторный и сухой блиндаж, который офицеры тут же превратили в офицерское собрание.
Место стоянки оказалось теперь уютным и спокойным. Немцы находились далеко. Большой лес, на краю которого стоял батальон Румянцева, был густо заселен различными частями. Здесь находился и первый полк, в памятную ночь отказавшийся идти в наступление. Офицеры разузнали, что тогда полтора десятка зачинщиков смуты были расстреляны, человек тридцать получили каторгу, а остальные должны были искупать свою вину самым тяжелым трудом, строя окопы и блиндажи, прокладывая дороги и делая всю остальную черную работу. Первый полк больше не посылали на позиции, в боевое дежурство. Другим полкам из-за этого приходилось дежурить чаще. Но немцы не проявляли особой активности. Ходили слухи, что некоторую часть своих войск они, воспользовавшись затишьем, переправили на Западный фронт.
Из Петрограда доходили все более тревожные вести. Говорили о забастовках, о мятежном настроении.
Шишкин заметил, что и с солдатами стало что-то твориться. Вот и сегодня, подав ему завтрак, денщик Прохор завел странный разговор:
— А я так скажу, — бубнил Прохор как будто себе под нос, но так, чтобы его слова были слышны и поручику, — воевать нам никак невозможно…