Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устин в гостиничном номере, растянувшись в одежде на кровати, руки, скрещенные у изголовья.
Он размышляет:
Земля – ад.
Кто бы с этим поспорил?
Но как всё наладить, когда каждое поколение живёт само по себе, с чистого листа, вне связи с предыдущим и последующим, о которых может лишь фантазировать? Что мы знаем о родителях? Как сложится жизнь у детей? И так из века в век, род приходит, и род уходит, а ад остаётся. Как передать опыт? Свою голову не поставишь, а что не испытал сам – не в зачёт. А что испытал? Перебирая своё время, мы задним числом его оцениваем, судим его героев, вешаем ярлыки, но оно прошло для нас так же незаметно, как и чужое. Что же говорить о другом? Остаются слова, мифы, предания, фотографии, хроника – мёртвые артефакты, повод для мечтаний, предлог для удивления или насмешек. Что я знаю об отце? Матери? Как они встретились? Я могу представить их первое свидание, но так ли всё было на самом деле? Они рассказали свою историю, как видели её много лет спустя, пропущенную через фильтр сложившихся, отношений, легенду, изложенную для ребёнка так, чтобы не травмировать психику, чтобы он никогда не догадался о правде. Была ли у них любовь? Или только скука и ненависть?
Устин представляет:
Пусть Устина будет моя мать, а Обушинский – отец. В уравнение моих взаимоотношений с ними производится замена переменных. Меняю и отчества – Карловна, как у матери, Евграфович – в честь отца. Надо быть ближе к пережитому, перечувствованному, к своему опыту, когда фантазии опираются на воспоминания, выходит правдивее. У этого есть и другое неоспоримое преимущество, которое вскоре понадобится: я смогу обходиться без игры.
Итак, Непыхайло, девичья фамилия моей матери, Устина Карловна, в возрасте, когда родила меня – я уже давно его пережил и теперь могу легко вообразить молодую, пухлую, как на фотографиях, мать с грудным младенцем, завёрнутым в цветастые пелёнки, счастливую от того, что страдания позади, с улыбкой мадонны, слегка вымученной, слегка не от мира сего, молодые матери все мадонны, – она спускается по выщербленным ступенькам роддома навстречу моему чуть растерянному отцу, ещё не привыкшему к своей роли, который осторожно, будто бомбу с часовым механизмом, берёт меня на руки, чтобы мать могла свободно сесть в машину. Я ещё раз переживаю своё рождение: роды были трудными, многочасовыми, повитухи еле держались на ногах, к тому же плод лежал поперёк живота, и готовились к кесареву сечению, но в последний момент он неожиданно перевернулся, был ослепительно солнечный день, несмотря на зашторенные окна, свет, пробиваясь сквозь щели, ударил его по глазам, заставив закричать – первое прикосновение мира, на всю жизнь определившее его настороженное отношение к реальности. Имела место и небольшая асфиксия, лёгкое удушение, когда, помогая роженице, жирные повитухи тащили его за голову, и это также заложило в нём страх, требовавший выработать защиту. Возникающий тут же вопрос, на который нет ответа: а его последующие страхи – это вновь обретённые или только оживший первый? Его – это меня. Я нехотя выползал наружу, большой лысой головой, явно перевешивающей тело, вперёд, проклиная на своём языке белый свет, куда меня втащили, точно падаль на аркане, а потом повитухи, от которых пахло чесноком, перерезали пуповину и, намазав живот зелёнкой, облегчённо вздохнули. В первую минуту я не закричал, так что пришлось легонько шлёпнуть меня по мягкому месту – дополнительный испуг, от которого я, похоже, так и не оправился. Понимала ли мои чувства мать? Вряд ли. Мы больше не одно целое, она не защитит от яркого жгучего света, затопившего сознание, от ужаса быть наедине с собой. Я отделился, чтобы с чистого листа начать собственную историю, писать которую у меня нет ни малейшего желания. Рай безвозвратно потерян…
Выдернув руки из-под головы, Устин выключает ночник.
Перед тем как уснуть, он успевает подумать, что открытая война с реальностью, игра в компьютерных залах, эта битва с применением технических средств, закончена, надо признать в ней своё поражение, но остаётся партизанская, герилья, которую ведут, используя лишь воображение, так что завтра можно спокойно ехать – сдаваться…
Утро выдалось ясным.
За окном отбойные молотки вспарывали плавящийся на солнце асфальт.
Устин, не вставая с кровати, продолжает размышлять, точно провёл бессонную ночь:
На жестокую реальность, на встречу с миром, с которым предстоит быть в постоянном разладе, как и с собой, прикидываясь, что так и должно быть – вот на что обрёк меня тот далёкий солнечный день!
А этот?
Устин чувствует себя абсолютно беззащитным, как смертник, которому остаётся только подчиниться приговору, смириться с камерой, ожиданием, охранниками, смертью до смерти, это невыносимо, он вскакивает с кровати, в суматохе собирается, неожиданно для себя бреется, а кончается тем, что, вытираясь, не выпускает из рук полотенце, с которым и прибывает на вокзал. Возвращаться не уезжать, возвращаются на автопилоте, подгоняя поезд, растворяясь в стуке колёс, мечтах, воспоминаниях, в случае Устина, только воспоминаниях, он опять представляет дом на три окна с выщербленными ступеньками, через которые перепрыгивал, отправляясь каждый день в школу, тяжёлый ранец, сиреневый зимний рассвет, плывущий из-за огромных, в рост, сугробов, по которым, кажется, воют бесы, но это всего лишь ветер, холодный, колючий…
– Устин, опять двойка, сколько это может продолжаться?
Опустив глаза, Устин молчит.
– Отвечай, я с тобой разговариваю!
Устин только сопит.
Мать переходит на крик.
– Я буду вынуждена рассказать отцу.
Устин ревет, уткнувшись в подол:
– Мама, не надо, я исправлю…
Все домашние роли расписаны матерью давным-давно, Обушинскому отводится быть самодуром – Устин осознаёт это только теперь – он маячит с ремнём, как постоянная угроза, которая сильнее исполнения, и Устин, повзрослев, понимает, в какую игру с ним играли, слишком жестокую, он жалеет, что его так ни разу и не выпороли.
Удивится ли жена? Приезд всё-таки неожиданный. Он никогда этого не узнает, вида не подаст, она хорошая актриса. А Грудин? Дружище, отличное место, для себя берёг! И смех, как у заводной игрушки. Чей, Грудина? Или его? Надо не забыть взять с собой: пижаму, тапочки, зубную щётку, кружку побольше, пару карандашей с блокнотом, если вдруг захочется освежить память, описав некоторые уже начавшиеся стираться картины, телефон не нужен, сигареты, на случай, если закурю, книги…
Поезд идёт ходко, мелькают пригородные посёлки, скоро вокзал. Стучат колёса. Стук-стук-стук. Устин напряжённо думает, так что его мысли стучат ещё сильнее:
В конце концов, все, как умеют, убивают время, отпущенное на земле – вино, женщины, карты, наконец, деньги, которые сначала для этого зарабатывают, и которые потом становятся самоцелью, скупой рыцарь тоже образ жизни, тоже времяпрепровождение, путешествия, незнамо куда и незнамо зачем, будто за границей по-другому стареют, чаще за компанию или поддавшись рекламе, с уверенностью, что, чем дальше от дома, тем интереснее, искусственно создаваемые трудности, которые, во что бы то ни стало, надо преодолевать, дорогие вещи, вынь да положь, иначе не будет счастья, книги и фильмы от скуки, от маеты, от безделья, лишь бы не оставаться наедине с собой, с невыносимой щемящей пустотой в груди.
Почему не больница?
С Грудинным всё произошло в точности так, как и предполагалась, у него в кабинете, заполнение бумаг – пожалуйста, подпись ещё сюда, простая формальность, требуется твоё согласие, – улыбка не сходит с лица, профессиональная, холодная, наконец, процедура окончена, листы исчезают в папке, папка в ящике стола, времени ещё за глаза, но говорить не о чем, тут уж ничего не поделаешь, остаётся разбавлять молчание междометьями, покашливая в кулак, и радоваться грохоту вдруг распахнувшегося на ветру окна, от которого вздрагиваешь…
О чём разговор? Ах, о жене.
– Она тебя проводит?
– Сам доберусь.
Его это, действительно, интересует? Или просто беседу поддержать? Мой ответ, во всяком случае, из второго разряда.
– И правильно, не маленький.
Смех железобетонный, как у робота.
Мой смех. Грудин улыбается одними губами.
– Ах, чуть не забыл, вот, направление.
Он уже поднялся, чтобы меня проводить, и ему пришлось прижимать лист к оконному стеклу, ставя на нём витиеватую подпись, занявшую, я видел на просвет, его большую часть. После чего он протягивает направление мне. Чернила ещё не высохли, и я на мгновенье задерживаю бумагу в его руке, чтобы не испачкаться. Боже, о чём я думаю! Мельком смотрю на число. Послезавтра! Остаётся день. Можно провести его в клубе, продвинув игру как можно дальше, можно даже удовлетворить любопытство, заглянув в финал. Но зачем? Обойдусь без компьютерного зала. Один день не спасёт, если я обречён остаться без игры, значит, я уже её лишён, перед смертью не надышишься. Перед смертью? К чёрту похоронные мысли! На улице солнечно, лёгкий ветер шевелит ветки елей, создавая на тротуаре игру света и тени. Глядя в лица прохожим, я заставляю себя широко улыбаться, насвистываю какой-то бравурный марш, а, спустившись в метро, вежливо раскланявшись, уступаю место старушке. Вспомнив вдруг грубоватую учтивость Грудина, громко смеюсь. На меня смотрят, как на идиота.