Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Склероз? – опять вставила она.
Он остался невозмутим.
– Поначалу человек не обращал на это внимание, ведь он был великий оратор, перед которым мерк Цицерон, и легко находил новые выражения для своих мыслей. Он подбирал синонимы, вместо «дождь» говорил «вода, струящаяся с неба», вместо «лес» – «группа растущих вместе деревьев». Отрицая противоположное значение слова, которое уже не мог употребить, объяснялся от противного, что выглядело иногда как загадка. Так вместо «кошка» он однажды сказал «мяукающий зверёк», в другой раз – «домашнее животное, но не собака, не лошадь, не курица, не хомяк…» и, перечислив с десяток домашних питомцев, вычеркнул их из памяти. Таким образом, его лексикон катастрофически сужался, немота подступала к нему, как вода к княжне Таракановой, теперь он всё чаще замолкал посреди разговора и, не в силах подобрать слова, объяснялся жестами. Тогда он стал выдумывать неологизмы, изобрёл собственный волапюк, но и это не спасло – его языка никто не понимал. Пробовал он употреблять и знакомые ему иностранные слова, но они быстро исчерпались, а учить новые языки он не успевал – они забывались прежде, чем он овладевал ими…
Сунув в рот сигару, он щёлкнул зажигалкой, покосившись на дымивший кончик.
Она сидела, поджав ноги, и была вся внимание.
– Кончилось тем, что человек онемел. Он бродил в безмолвии посреди шумного, крикливого мира, страдая от того, что не может возвысить в нём голос. А однажды, созерцая толпу, заглушавшую пение птиц, вспомнил Гарпократа, бога молчания, которого изображали с прислонённым к губам пальцем; и тут его осенило, что каждое слово создано, чтобы быть произнесённым единственный раз, только тогда оно действенно, только тогда несёт смысл.
А ещё он понял, что в повседневной жизни, пресной и однообразной, можно обходиться без слов. И тут к нему вернулся дар речи, которым он до конца дней так и не воспользовался…
Он выпустил дым:
– Вначале было Слово, а потом – слова, слова, слова…
– Грустная притча, – пересела она к нему на колени. – От частого повторения слова затираются. – И тут же капризно надула губки: – Глупый, зачем ты это рассказал? – Больше не буду говорить, что люблю тебя!
Да, это больше похоже на первый опыт, юноша вполне мог так написать, здесь налицо желание выглядеть умнее, оригинальнее.
Оставим пока это.
Но что дальше?
У Устины открылось множество болезней, запахло валерианой, в прихожей затоптались врачи, которым Устин устал открывать, провожая с унылым видом в комнату матери, они выписывали кучу рецептов, бесполезных, видел он, потому что от всех недугов ей помогало лишь одно средство – его кровь. Она сочится в никуда, уходит, как в песок, её поглощают галлонами, ведь с тех пор, как отрезали пуповину, они так и остались сообщающимися сосудами. Так могло продолжаться до самой смерти, его смерти, в том, что мать переживет его, Устин нисколько не сомневался, но появилась Мелания.
Были летние каникулы, солнце стояло в зените, и полуденную тишину на бульваре нарушало только поскрипывание колясок, которые катили молодые мамы. Она сидела под тополем с томиком поэта серебряного века, Надсона или Хлебникова, зелёные, в крупную клетку брюки, обтягивающая блузка, волосы, собранные в конский хвост. Иссиня чёрные, они отливали на солнце, тени было мало, к тому же с тех пор, как она села, тень передвинулась на другой край лавочки. На противоположной стороне Устин делал вид, что изучает газету. А сам исподтишка изучал её. Сосредоточенное, живое лицо, на котором тут же отражалось содержание книги. Что он сказал ей? Что серебряный век в русской поэзии уступает золотому? Что-то в этом роде. Это была глупость, но она, захлопнув книгу, подняла глаза. Что было потом? Они шли по бульвару, рядом, но ещё не взявшись за руки, и аллея казалась обоим бесконечной. Их обгоняли коляски с детьми, с тополей летел пух, собираясь вдоль бордюра, и он, щёлкая зажигалкой, пускал огненные волны. Она пугалась, ей уже чудился пожар, но каждый раз, когда огонь затухал, показывала на скопление пуха: «А вот ещё».
Мелания жила на окраине, в доме с резным палисадом и целующимися голубями на воротах. Когда Устин проводил её, был уже поздний вечер, из-за трубы выкатила луна, а в саду пели соловьи.
На другой день Устина связала позднее возвращение сына с его приподнятым настроением, которое ему не удавалось скрыть. «Завёл юбку?» – хотелось закричать ей за завтраком, но она лишь сухо обронила:
– Передай соль.
Устина умная, в интуиции ей не отказать. Врага ещё не видно на горизонте, а она уже слышит его шаги и бьёт тревогу.
– У тебя усталый вид, не хочешь съездить к морю?
Предложение заботливой матери, но Устина не провести.
– Поздновато, каникулы уже кончаются.
– Так именно поэтому.
Устину выдала поспешность, она чуть не прикрыла рот ладонью и, когда Устин отрицательно покачал головой, больше не настаивала. Что же, первый ход не прошёл, но у неё в запасе тысячи.
– Вчера звонил Платон, искал тебя. Ты отключил мобильный?
– Случайно, только сегодня заметил.
От неё не укрылась его ложь. А он не раскусил её блефа, Грудин не звонил, и Устина укрепилась в своём предположении. Устин поднялся, она уже убирала со стола:
– На обед будет фаршированная рыба с фасолью. Тебя ждать?
– Нет, я на целый день еду за город.
Устина поджала губы.
– Не выключай телефон, я волнуюсь.
Устин на ходу поцеловал её в начавшую отвисать щеку, она хлопнула за ним дверью, а через час он уже мчал за Меланией на велосипеде, колесо к колесу, а когда позволяла дорога, догонял, и тогда они ехали рядом, взявшись за руки, придерживая руль свободной. Шоссе было пустынным, от жары плавился асфальт, и только иногда их с рёвом обгонял какой-нибудь самоубийца-мотоциклист. А вот и просёлочная тропа, надо сворачивать, Мелания машет рукой, она хорошо знает эти места, там дальше будет чудесная поляна у речки, можно искупаться. Устин не взял плавки? Не страшно, там никого не бывает. И вот велосипеды завалены набок, и вот они счастливы, оттого, что ступают босыми ногами по тёплой земле, что стрекочут кузнечики, что они одни – Адам и Ева, и никаких змей! Время летит, Устин уже искупался, успел обсохнуть, но волосы ещё мокрые, развалившись, он жуёт травинку, перекатывая языком во рту, щурясь, смотрит, как бегут облака, а Мелания, распустив конский хвост, улеглась к нему под прямым углом, лежать рядом слишком жарко, опустив голову ему на плечо. «Подожди, – выплюнув травинку, Устин осторожно кладёт её голову на землю, вскакивает и, шагнув к велосипедам, роется в багажной сумке. Он возвращается: – Теперь устраивайся удобнее». Они снова образовывают на траве тот же прямой угол, но теперь в руках у Устина тетрадь, которой он загораживается от солнца.
Он читает:
Любовь жестока, как избежать её коварства? Вот что рассказал один дервиш, мудрейший из мудрых, который знал всё на свете и даже больше:
Он был женат, когда встретил её – как лань, гордую, с миндалевидными глазами. Он был привязан к жене и раздирался, как паром между речными берегами, метался, как ветвь чинары на ветру, когда бьёт в крышу сакли.
– О, дервиш! Я сгораю, как засушливая степь, как искра над костром дымчатым, как снежные горы, объятые солнцем! Кровь переполняет мои жилы, но кровь не знает, куда бежать! Что делать? Уходить? Убить её? Умереть?
Во имя Аллаха, скажи, о, мудрейший! О-о-о!!!
И я сказал:
– Уходи! Чувство – не пёс сторожевой, страсть – барс клыкастый, с вздыбленной лунной шерстью – на цепи не удержать!
– А грех? Грех же, о, дервиш!
– Грех? Грех – оборотная сторона любого поступка. Как тёмную сторону у луны, кто увидит?
И послушался он, и опять был женат, когда встретил её – ясноокую, трепещущую, с лебединой шеей.
– О, дервиш! Её руки, как облака молочные, и я делаюсь, как луна, когда обнимают они – пьяным, дрожащим, беспомощным… Её губы – кумыс дурманящий, голос – масло кунжутное, а речь – песни ангельские! Сердце моё, как небо, вспоротое молнией! Как быть? Вырвать из груди сердце? Разъять, разрезать, разделить себя кинжалом остро отточенным? Уходить? Остаться? О, помоги, воплощение мудрости! О-о-о…
И я сказал:
– Уходи! Чувство – не арык на поле хлопковом, не пересохнет летом засушливым, жарким, выжженным! Страсть – река горная, пенистая, бурная, как её остановишь? Сделаешь запруду – прорвёт, плотину выстроишь – уничтожит, разобьёт, разметав камни булыжные!
– А долг? Клятвы? Обещал же я, о, дервиш!
– Обеты ветхие – что посудина в море бушующем, не эта волна перевернёт, так следующая.
И послушался он, и в третий раз был женат, когда встретил её – лёгкую, как ветерок на лугу весеннем, с голосом, как родник горный, и волосами, как ночь.
– О, дервиш, дервиш! Нет мне места среди людей! Цветы полевые не милы мне! Птицы небесные не милы мне! Звери лесные не страшны мне! Меня поразили стрелы огненные, и умираю я, как стяг, врагами разодранный, как лепёшка разделённая, разломанная! Волосы, волосы, умытые кислым молоком, смоляные, струящиеся, не дают покоя! Манят, манят, как хмель! Опять уходить? Нет? Нет! Закрой мне глаза перстами морщинистыми, потому что я уже умер! Ибо жизнь без любви – полжизни, треть жизни, миг один! Она, что кобылица без кумыса, что трава порыжевшая, примятая, сорная. Будто после кибитки вольной, резвой, скачущей, отобедал в чайхане, и остались на столе крошки да пятна мутные в кувшине опорожнённом!