Босой - Захария Станку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какого черта ты на себя уставился? Ты кто? Жених? Другие и не в такой рванине ходят…
Мы выбираемся из дому на цыпочках. Закрываем за собой дверь. Тихо-тихо.
– Держись меня, – говорит Добрикэ Тунсу. И направляется в глубь тупика.
Выпал снег. Но еще не подморозило. Снег под ногами мягкий, сырой. Свет от фонарей еле-еле освещает дорогу, а в глубине, где улица упирается в тупик, на страже стоит совсем уже подслеповатый одинокий фонарь.
Семь часов вечера. Канун рождества. На главной улице еще много народу. А здесь совсем пустынно…
Добрикэ Тунсу хорошо знает дорогу!.. Находит калитку и распахивает ее с грохотом, словно у себя дома. И шумно захлопывает за собой. Идет в глубь двора. Я уже догадываюсь, куда мы забрели. Плетусь за ним. Сердце замирает. Мелкой дрожью дрожат руки. И все же я иду вслед за Добрикэ Тунсу.
В доме, куда мы подходим – он совсем крошечный, вроде хибарок на улице скорняков, – царит веселье… Пения не слыхать, но разговаривают громко. Доносится смех. Добрикэ Тунсу отворяет дверь. Нас разделяет один шаг, я догоняю Добрикэ, и вот мы оба стоим в дверях.
Почему снаружи дом показался мне крошечным? Смотри, как здесь просторно!.. Мы топчемся на пороге. Большая зала обшита досками. Вдоль стен – стулья. В одном углу – пианино. В другом – стол. Поодаль еще стол, за которым сидит парнишка, наверно мой ровесник, уткнулся в книгу, читает. Вот он оторвался от книги, помечает что-то в тетрадке и снова углубляется в чтение. Вид у него задумчивый, он шевелит губами. Что-то шепчет. Может, к экзамену готовится или урок учит.
За пианино сидит голая девушка. Только бедра обтянуты розовыми трусиками, такими маленькими, что не закрывают даже пупка. У нее длинные желтые волосы, как у мамы, и такие же, как у мамы, синие глаза… Она перебирает пальцами клавиши. Возле нее на круглом табурете сидит мужчина в сером котелке, сдвинутом на затылок, у мужчины большие пышные усы. Время от времени он щиплет девушку за бедра.
На стульях вдоль стены сидят четыре девушки в коротких прозрачных платьицах… И четверо мужчин – помоложе и постарше.
– Добрый вечер, Саломия.
– Вечер добрый, Тупсу. А это кто с тобой?
– Мой приятель.
– Совсем птенец или как?
– Птенец…
– Ну что ж, садитесь!
Саломия держит себя с нами так, словно мы важные господа. Мы садимся. Я съежился, сделавшись совсем маленьким. Ерзаю на стуле и сам понимаю, что если не перестану ерзать, то моя ветхая одежда будет вся в известке. Комната недавно побелена. Скоро рождество. Всюду дома выбелены заново. Вот и здесь тоже произвели побелку.
Саломия – высокая, крупная смуглолицая девушка, на ней облегающее платье до полу.
– Пойдешь со мной? – спрашивает Тунсу у девушки, которая играет на пианино; мужчина в котелке уже отстал. – Ну, Мими, пошли, что ли?
– Не могу, дорогой. У меня…
– Ну и что из того? Пойдем!
– Да нельзя же, говорю тебе, вот сумасшедший. Погоди, вот выйдет Джика. С ней и пойдешь…
– Пока Джика не вышла, угостила бы нас чем-нибудь, – просит Тунсу Саломию.
– Сейчас сварится кофе.
На столе в углу горит спиртовка. Саломия готовит для нас кофе. «Никогда еще не пил кофе, – думаю я, – хоть вкус узнаю».
Мужчины разобрали девушек. Разошлись по комнатам. Потом опять появились. И ушли совсем. В зале остались только девушки. С Саломией их шестеро. Тупсу все ждет Джику. Та задерживается.
– Она занята с Котеличем, торговцем. Когда он навещает нас, Джике трудно отделаться, еле живая вырывается, бедняжка…
Распахивается дверь. По ступенькам – их всего две – в залу спускается поп – старик, смерть про него, видно, забыла. Он настолько дряхл, что кажется, будто борода его побита молью. Когда-то она была черной, потом побелела, а теперь тухло-желтая. Забрызганная грязью ряса волочится по полу. Руки у попа дрожат. В одной руке у него крест, в другой – веточка базилика. В канун праздника он обходит дома с благословением. За попом, на полшага позади, – служка с ведерком. Поп гнусавым замогильным голосом тянет молитву. Пианино смолкло. Девушки как есть, почти нагишом, подходят к попу. Поп кропит их веткой базилика, сует для поцелуя руку, дает целовать и крест… Брызжет святой водой по всем углам залы. Благословляет вошедших следом за ним клиентов, парнишку в углу, поглощенного своими занятиями, – это сын хозяйки. Не спрашивая, хочу я или нет, кропит миром и меня. Сует и мне под нос руку и крест. Ладно уж!.. Ведь для чего-то привел меня сюда Добрикэ Тунсу…
Саломия задирает платье, так что видны ее икры и коленки. Она в длинных чулках. Достает из чулка кошелек. Роется в нем, отсчитывает в ладошку десять лей, все мелочью. Бросает монетки в ведерко служки. Поп видит плохо. И все-таки нагибается и заглядывает в ведерко. Служка приподымает ведерко повыше, попу под самый нос.
Поп – замогильным, источенным червями и летучими мышами голосом призрака – спрашивает Саломию:
– Сколько лей, Саломия, бросила ты в это ведерко?
– Десять лей, батюшка, все, сколько было…
– Только десять, Саломия? Я ждал по крайности двадцать.
– Прости, отец Чинзякэ. Хозяйки нет дома. Ушла на базар за покупками и вот еще не вернулась. Это все, что девушки заработали за вечер…
Поп трясет бородой. Лицо у него дергается. Трясутся губы.
– Ах вы, б… вашу мать… Я, старик, прихожу к вам среди ночи с благословением, а вы швыряете мне десять лей, как слепому на паперти. Постыдились бы… Постыдились бы все… Поройся у себя в чулке, мерзопакостница, и выкладывай все двадцать лей, черт бы тебя побрал. Слышите, черт бы побрал вас всех!..
– Нет у меня денег, батюшка! Ей-богу, кабы были… Я уже сказала – это все, что девушки за вечер заработали. Если бы ваше преподобие пришли позже, может, было бы побольше: там, в комнатах у девушек, еще есть клиенты… Присядьте, батюшка, подождите, пока выйдут.
– Ладно уж, милочка, ладно. Так и быть, подожду… Подожду.
Поп опускается на стул. Садится и служка. Саломия уже успела приготовить две чашки кофе, одну для Добрикэ, другую для меня. Теперь мы остались с носом: этот кофе она подает попу и служке. А нам шепчет на ухо:
– Посидите еще. Я приготовлю и вам, пусть только этот старый козел уберется…
Поп выхлебал кофе. Выпил свою чашку и служка. Немного погодя поп роняет голову на грудь. Дремлет. Дремлет, но не спит. Вот открывается одна дверь. Подняв воротник пальто и надвинув на глаза кэчулу, выходит парень. Следом за ним девушка с растрепанными волосами. Она протягивает Саломии две леи. Та кладет их на стол перед попом.
И до тех пор, пока не вышли все клиенты, пока перед ним на столе не оказалось еще десять лей, поп Чинзякэ терпеливо ждал, не уходил. И поднялся только после того, как Саломия бросила ему в ведерко еще половину пола и монетки со звяканьем ссыпались на дно… Поп вышел, бормоча благословения…
– В какой церкви он служит?
– В церкви беса рогатого, – отвечает Добрикэ Тун-су, – прямо возле нас, у святого Николая. Не слышал разве колокольного звона?
– Нет, не слышал…
– Эй, Добрикэ, можешь пройти в комнату, Котелич ушел…
Девушкам невесело. И даже когда они смеются, кажется, будто они только скалят зубы – смех идет из горла, не из души. Душа их обливается слезами. И печалуется. Эта печаль отражается в глазах. Самая грустная из всех – Саломия. И парнишка в углу, который притворяется, будто ничего не видит, и все это время читал, что-то записывал и шептал про себя какие-то слова…
Я остался в зале. После попа являлись еще какие-то парни. От моей одежды исходит тяжелый запах. Но для девушек он привычен.
Я выпил свою чашку кофе. Выпил и ту, что приготовили для Добрикэ.
Саломия видит, что я робею, подходит, берет меня за подбородок. Пальцы у нее короткие, толстые, как культяпки, и загрубевшие. Наверно, много лет проработала в служанках, мыла посуду, скребла половицы…
– Ну, с кем ты хотел бы пойти в комнаты, птенчик? Вот уж час, как разглядываешь наших девушек. Какую же выбрал?
– Никакую, – отвечаю я. – Никакую… Слышишь?.. Никакую…
Меня душат слезы, тяжелые горькие слезы, которые давно уже просятся наружу…
У меня и в мыслях нет зайти к дяде Тоне или к кому-нибудь еще из городских родственников. Я знаю, к чему бы это привело – ни к чему, кроме косых взглядов. Дядя Тоне, завидев меня, не постеснялся бы отвесить мне несколько затрещин. Я словно слышу его голос: «Говорили тебе, племянничек, чтоб не шлялся сюда. Чего тебе здесь надо? А ну, катись отсюда!»
Дядюшкиных дочерей я иногда встречаю – они прогуливаются по Большой улице с парнями. Завидев их, я отворачиваюсь, разглядываю витрину, притворяюсь, будто их не приметил. Обхожу я стороной и двоюродного брата Мишу. Однажды, случайно столкнувшись с ним на улице, я спросил: «Эй, Мишу, как поживаешь?..» Так он сделал вид, что меня не признал.
Мишу хорошо одет, и ему было бы неприятно, если бы кто увидел, как он болтает с оборванцем-лоботрясом. Правда, я работаю у хозяина, и у меня есть место на нарах, где я могу отдохнуть – если можно это так назвать, – и миска еды на обед, и другая – на ужин, но все равно я выгляжу бродягой-беспризорником вроде тех парней, что не имеют никаких занятий, спят под забором и тянут руку – то ли за милостыней, то ли чтоб залезть в чужой мешок. Одежда моя совсем истлела. По вечерам я пытаюсь ее подлатать. Научился орудовать иголкой и ниткой. Вначале дело шло туго. Игольное ушко глубоко вонзалось в пальцы. В конце концов я приспособился. Но это еще не все. Мало научиться штопать и латать. Следовало позаботиться о сменной одежде, пусть старой, рваной – лишь бы развесить ее на солнце или на ветру, вышибить тяжкий дух. Сам-то я к нему уже привык. А другие?.. Стоит мне чуть задержаться возле человека, как он отступает назад – лишь бы подальше от меня. Разве это жизнь? Конечно, можно жить и так!.. Живут ведь по-всякому. В деревне я слышал, как один мужик говорил: «Бог бережет, покуда терпишь…» Э, у нас еще терпимо. Другим куда хуже приходится, они и не такое выносят.