Родовая земля - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди подняли обоих, Василия отряхнули, нахлобучили на него шапку, любовались им — возмужалый, крепкий, истый богатырь, только лицо испитое и бледное, да зарос лохматисто, страшно. Стоял он перед ними самый высокий и широкий; да плечи приподнял, весь подтянулся, потому что не хотел выглядеть больным, недомогающим, слабым. Про боли в груди забыл, всеми силами сдерживал этот зловредный, предательский кашель.
И стали люди жалобиться, словно исповедоваться (как духовнику), перед Василием о том, какая беда с ними стряслась, и как теперь жить дальше — не знают. Но неужели ему, молодому, растолковывать им да направлять их?
Совсем все забыли, что и у Василия большая беда стряслась, — погибли его отец и бабка в огне, а дед преставился ещё весной. Вспомнили, наконец, — сказали.
Он закрыл глаза. Молчал. И все молчали.
Попозже ещё сообщили, что Полину Марковну, кажется, малость повредившуюся умом, с сыном Ваней увёз в Зимовейное Семён Орлов.
Народу прибавилось — от свинарника прихлынули. Обнимались с Василием, пытливо, с ожиданием заглядывали в его глаза, будто что-то особенное он мог сделать для них — для каждого, для всех.
Густое багровое солнце уже клонилось к замороженному, но раскалённо загоревшемуся горизонту, на ангарские холмы легла шёлковая краснящаяся тень, вдали трубил паровоз, — жизнь вечного мира текла своими привычными явлениями, не замечая восторгов и бед людских.
82
Поздно вечером в тёмном углу церкви, которая была сплошь забита вповалку спящим полуголодным, простуженным, плохо одетым народом, Василий приметил невдалеке от своей разостланной шинели Наталью Романову. Она лежала на полу на обгоревшем матрасе, тоненько постанывала и металась в жару. Он с трудом пробрался к ней, переступая через скрюченные тела, присел на корточки, положил ладонь на её воспалённо-горячий потный лоб. Заботливо подоткнул под неё одеяло. Наталья неузнаваемо изменилась — выхудала так, что костисто, угловато выпирал подбородок, некогда округлый, девчоночий; серовато-бледное лицо было по-старушечьи сморщенным, даже несколько дрябловатым, губы вычернились и скошенно запали, как у покойника. Это была не девушка, которой только-только исполнилось двадцать, а — старушка. Василий, может быть, и не признал бы Наталью, если бы не голос её певучий и тонкий, который он ещё помнил и смешливым, трезвонистым. Когда-то вот этот самый её нежный, порой трогательно робкий голосок и потянул Василия к Наталье. Вспомнилось ему, как он после вечёрок, провожая, неловко тыкался губами в её щёку, как дрожали его руки, когда обнимал её за талию, дерзко-робко скользил ладонями то выше, то ниже.
Любил ли Василий Наталью? — он, спроси кто у него, видимо, не смог бы вразумительно и определённо ответить, но нежное печальное чувство, несомненно, взволновалось в его груди. И он затаённо и недоверчиво стал ожидать какого-то развития этого ощущения, этого сладостного разговора со своим сердцем.
Дряхлая, высохшая, как надломленная ветвь, старушка Орехова, полусидя дремавшая рядом с Натальей, очнулась, шамкая беззубым землистым ртом, сказала Василию:
— Сироткой круглой-раскруглой осталася Наташка: все еёные сгибли в огне, а она босиком да в юбчонке металась по морозу. Вся тепере в жару. Не помёрла бы. — Старушка, перекрестившись, плотно закуталась скатавшейся ветхой шалью, снова задремала.
Василий, хотя и навидавшийся через край смертей, испугался так буднично и неприкрыто произнесённого «Не помёрла бы». Перетащил поближе к Наталье свою шинель, котомку с иконой, и всю ночь просидел возле больной. Бегал то за кипятком, то за отваром, то разыскивал тёплые вещи, свечку, то ругал заснувшего мужика, который дежурил возле топившейся печи, но не подбрасывал вовремя дрова. Чуть застонет она, шевельнётся — он дёрнется, весь натянется, и сердце его тревожно и больно содрогнётся.
Над ними стояли тёмные, мрачные своды, с иконостаса смотрели на них невидимые лики святых, закрытые царские врата уныло и тускло, как бы ничего не обещая, поблёскивали, а вокруг тяжело, неспокойно спали люди. И настающее утро если что-то и обещало Василию и Наталье и всем этим сведённым общей бедой людям, то только более светлое, чем своды церковные, небо, открытые двери на улицу, привычные лики святых и знакомые лица людей, ожидающих лучшей доли. И день обязательно настанет, и непременно будет светло, потому что так заведено в мире. И во что бы то ни стало надо надеяться на благоприятный поворот в судьбе, а иначе зачем проходить путь земной? — зрело в уставшей, но молодой душе Василия.
Он ухаживал за больной, как никогда ещё в своей жизни ни за кем не ухаживал.
Так он с неделю просидел рядом с Натальей. Казалось, напрочь забыл о своей болезни. И на удивление — кашель мало беспокоил, лишь иногда вспыхивало и будто скребло в груди; но температуры не было, и это радовало его и обнадёживало. Ему нужно много, много сил, чтобы и себя спасти, и её, и столько, столько ещё нужно сделать в жизни. А как иначе?
Наталья изредка приходила в сознание, медленно водила воспалёнными глазами, но Василия не признавала. Бредила, объятая жаром.
«Жалкая», — думал Василий, всматриваясь в её выжатое лицо. Но в этом слове «жалкая» был для него какой-то другой смысл, чем тот, который это слово несёт в себе на самом деле, тот другой, о котором он даже самому себе не решался сказать, как-то прояснить его. «Жалкая» — совершенно не означало для него «несчастная», «плачевная» или «безнадежная».
Потом он несколько яснее сказал: «Жаль ты моя». Однако эта — уже более удобопонятная — фраза смутила его, наполнила робостью, и он даже в себе самом не позволял произносить её часто, словно боялся, что изотрёт смысл, истаскает, и «жаль» потеряет свою такую трогательную для него нежность и целомудренность. Ему было достаточно для понимания и осознания себя и Натальи как чего-то единого и уже, по всей видимости, неразлучного только того, что они рядом, что дышат одним воздухом, что их закрывает одна кровля и оберегают одни стены. Ему представлялось, что в этой церкви он и Наталья уже как бы повенчаны, и он, так думая, смущённо улыбался, радуясь, что всё же — как его недавно тревожило — не огрубел душой.
Одним январским утром Наталья очнулась, а Василий, сгорбившись перед ней, в накинутой на голову шинели, чтобы теплее было, спал. Она смотрела на Василия долго, в её глазах тускло взблёскивало недоумение. Она не признала его — седого, лохмато заросшего, с неопрятной бородой, с желтовато-синими веками и — показалось ей, старого.
Но неожиданно протянула:
— Ва-а-а-ся. — И удивилась, что назвала какого-то незнакомого человека этим дорогим для неё именем. — Вот дура, — попробовала улыбнуться она, но иссушившиеся до крайности губы лишь повело.
Он открыл глаза. Она же, будто чего-то испугавшись, закрыла свои. Губы её задрожали, и Василий через несколько минут приметил выбившуюся из-под её ресниц слезу. Она снова открыла глаза, и они смогли друг другу улыбнуться, также доверчиво, смущённо, но отчасти даже с заигрыванием, как когда-то в юности, будто у каждого не было за плечами горькой и страшной доли жизни. Быть может, всё же вернулась к ним молодость, как награда и дар за перенесённые страдания и невзгоды.
— Ждала меня?
— Ага.
83
В Зимовейном узнали, что Василий в Погожем, и за ним приехал Иван Охотников.
Василий распрощался с теми, кто оказался поблизости, на руках вынес Наталью из церкви, уложил на сено в сани, прикрыл ноги тулупом, сам сел за кучера и с наивной мальчишечьей радостью и гордостью понукнул запотевшую, покрытую сивым мхом куржака нетерпеливую молодую лошадь. Стоял крепкий мороз, полозья весело резали снег, а яркое солнце смотрело прямо в глаза. Постаревший Иван сидел рядом с Василием, обняв его за плечи, и всё повторял:
— Живой. Молодец. Погоняй, погоняй! Нам, Охотниковым, никак нельзя всем помирать: мы ещё сгодимся людям. А ну, мчись, кобылка!..
Заехали в Знаменку за игуменьей Марией. Она встретила родственников в гостином домике, куда проводил их привратник, повисла на плече Василия, приникла головой к его груди, но не плакала, как обычно бабы, — в её больших глазах лучилась улыбка, та улыбка, о которой нередко Василий вспоминал на фронтах и в госпитале; словно бы слушала его сердце. Он отнимал её лицо от своей груди, охватывал его у висков ладонями и смотрел в её греющие глаза.
Василий показал тётке висящий на его шее серебряный лакированный образок с ликом Пресвятой Девы — давний подарок её.
— Видишь, Феодора, — сберёг, — вроде как похвастался он.
— Теперь ты веришь, что Господь заботится обо всех?
Он закрыл и открыл веки, легонько покачал головой.
Марии по какой-то причине нельзя было сегодня уезжать из монастыря, но Иван сгрёб сестру в охапку, Василию велел прихватить её шубейку. Уволок игуменью в сани, а та с притворным гневом кричала и с трудом сдерживала смех: