Родовая земля - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Староста Алёхин ездил в волостное правление за милиционером — но такового новая власть ещё не назначила. Ходил слух, боялись люди идти на такие должности: совсем недавно, весной, в Петрограде и других городах убивали почём зря полицейских и жандармов, — а вдруг жизнь наново поменяется? Съездил Пётр Иннокентьевич в Иркутск; какой-то чин равнодушно, вяло проворчал:
— Нажрались, дармоеды, пропойцы треклятые… — Но пообещал направить следствие.
Однако лишь через неделю прибыл милиционер. Скучающе бродил по дворам, без пристрастия вызнавал, позёвывая, но никто так ничего ему внятно и не пояснил. Судачили, отписал такую бумагу: «В пьяной-де драке Пахом Иванович Стариков напоролся на косу, а кто держал сию косу — установить не представляется возможным. Одни очевидцы уверяют — коса была прислонена к берёзе, а другие вообще ничего не видали и не слыхали…»
Хоронили кубанца Пахома всем селом. Вслух никто никого не винил в его смерти, кроме Серафимы. Все были угрюмы и подавлены. Повредившаяся умом Серафима бросалась на мужиков с кулаками, несвязно надсаживалась благим матом. Никто не знал, как её утешить, бабы пытались, да она отталкивала их и — билась, билась. По существу, всё, что имела горемычная Серафима в этой жизни, — невозвратно потеряла со смертью мужа.
— Не долгим вышло её бабье счастье, — вздыхали погожцы.
77
Казалось, Погожее с того трагического дня населили совсем посторонние люди — чужие друг другу настолько, что и здоровались сосед с соседом, сдавалось, сквозь зубы, не глядючи в глаза, спешно расходились. Примечали за собой селяне: сердцем теперь не тянулись друг к другу, как в былые времена.
Священник, после кончины дряхлого отца Никона, в церкви так и не появился, благовест не катился над округой, — где теперь могли собраться люди, чтобы посмотреть друг другу в глаза, чтобы вместе обратиться к Богу? Каждая семья, каждый дом жили сами по себе — как обычно ведётся в городе.
Весь июль палила землю смертная жара, а потом обрушились затяжные ливни августа и сентября, — сгубило на корню добрую половину урожая. Пшеницы намолотили так мало, что на продажу нельзя было наскрести, себя прокормить бы как. А раньше подводами, караванами везли в город зерно и муку, на сибирские ярмарки и заводы отправляли вагонами. Спешно выкопали картошку и морковь — они начали гнить; только капуста из овощей чувствовала себя бодро и уродилась к октябрю на славу. И сенов не было вдосталь: многие раздумывали в июле, когда лучше косить, а пока думали — нещадное солнце и сухие горячие ветра сгубили травы; ведь в июне всё же рано было косить. Надеялись на дожди — в начале и середине июля они никогда не обманывали погожцев. Обманули! И подводил такой расклад на одно неумолимое и обидное для крестьянина — крупный рогатый скот придётся забивать уже осенями, лишь по одной, две коровёнки оставлять; а ведь издавна меньше пяти-шести коров и не водилось почти в каждом погожском дворе.
Из столицы наползали, как шипящие ядовитые гады, тревожные непонятные вести: в Петрограде опять стреляют, даже с крейсеров, стоящих на невском рейде в самом городе, палят; фронт солдатами совсем брошен, царь с царицей обретаются то в Сибири, то невесть где. Погожцам, особенно пожилым, отчего-то казалось, что императора Николая вот-вот вернут к власти — а как иначе может быть? Ведь он царь, самодержец российский, помазанник Божий, наконец. Было непонятным и порой представлялось бестолковым даже то, что творилось под боком — в Иркутске: судачили, что власти никакой вообще нет, что рабочие депо и обозных мастерских, вооружившись, вот-вот пойдут на школу прапорщиков, на юнкерское училище и казаков, чтобы разоружить их. «Вроде как и сама жизнь с матерью-природой восстали против нас, желают погубить», — сетовали погожцы.
В декабре и впрямь грянуло в Иркутске что-то несусветное — поднялась стрельба, и не только из ружей и винтовок, а залихватски, с хмельной весельцой стрекотали пулемёты, оглушительно, вероломно бабахали артиллерийские орудия, взрывались гранаты и бомбы. Какие-то отчаянные люди засели в Белом доме — в бывшей резиденции генерал-губернаторов; их пытались выбить военные, но безуспешно. Противоборствовали с неделю.
Ошарашенные горожане попрятались по домам, залезли в погреба и на чердаки, лишь дерзновенные удальцы высовывались на улицу, подкрадывались к Белому дому, а потом с похвальбой рассказывали, как зазвонисто отскакивали пули от бронзового Александра Третьего, как с понуканиями вели по улицам или везли в санях в военные казармы арестованных генералов и полковников, как рабочие днями и ночами учились стрелять, метясь в окна юнкерской школы, как шёл-шёл человек и внезапно взмахнул руками и упал на землю — пристрелили, и попробуй узнать кто, как разносило в щепки дома и заплоты, как осыпался прошитый пулями и осколками роскошный фасад Белого дома. Воистину, нечто неимоверное творилось в славном и доселе тихом городе Иркутске! Не верилось глазам и ушам своим. В этих краях, со времён оных, если когда и стреляли, то только в тайге, охотясь на дикого зверя, а теперь, получалось, и человека почиталось за честь подбить или изувечить.
Трое погожских мужиков — храбрецов, бесспорно, из смельчаков, — в один из таких дней наведались в город на лошадях, запряжённых в кошёвки. Думали, прикупить провизии, — охотниковская лавка совершенно опустела, да поразведать, что вершится в мире.
В город со стороны острова Любви по льду въехали без препятствий, но как минули величественные, но обветшавшие до крайности Московские ворота, чуть завернули в красивую, застроенную добротными домами Ланинскую, так и началось: там остановили, тут застопорили, велят ехать то туда, то сюда. Всюду сурово, вызнавающе разговаривали с ними, с недоверчивым прищуром заглядывали в глаза, шарили без спроса в кошёвках. Останавливали и рабочие, и офицеры с юнкерским молодняком, и казаки. Кто у власти — необъяснимо, туманно. И дома словно бы прятались в сероватых туманах — мороз заворачивал за сорок. Мерещилось, натуженный, плотный воздух трещал и хрустел. В низинах за десяток сажень ничего не различимо было, — не напороться бы на чей штык. Люди, как блохи в густой шерсти, сновали по улицам всё больше бегом, перебежками, согнувшись.
Возле юнкерского училища так громыхнуло, что мужиков засыпало штукатуркой и щебнем. Лошади рванули, понеслись по нечищеным с начала зимы, заваленным снегом с наростами льда и конского помёта улицам. Из дворов простуженно-кашляюще застрочили пулемёты. Кто-то истошно и злобно закричал:
— Белый дом осаждают юнкера! За мной, братва!
Со стоящей на «Звёздочке» (загородного сада-гулянья на левом берегу Ангары) артиллерийской батареи ахнуло картечью, как водится на фронтах. Но было уже непонятно — то ли юнкера и прапорщики стреляют со «Звёздочки» по генерал-губернаторскому дворцу, то ли рабочие, по неопытности, — по своим же, засевшим в Доме и около, на ангарском прибрежном льду? За каждым забором притаились люди и стреляли. Палили и с чердаков, из-за деревьев и поленниц — словно бы каждая улица стала рубежом фронта. Но куда стреляли и по кому? — уже ничего ясно не могли понять погожские мужики. Только и думали теперь эти вымерзшие, оголодавшие, перепуганные бедняги о том, как бы выскочить из города, спасти свои отчаянные, неразумные головы. Но куда не метнутся на своих очумевших лошадях — всюду стрельба, засады, грубые, «взгилённые» вооружённые люди.
За какими-то сараями на Иерусалимской горе спрятались, но и тут было неспокойно и опасно — то и дело выплывали из тумана вооружённые люди; благо, кто мимо проходил, а некоторые допытывались, твёрдо направляя дуло в грудь мужику:
— Кто такие, почему хоронитесь?
— Сидор, пульни-ка в энтих шкурников!
Мужики лепетали:
— Мы сами по себе. Отпустите нас, братцы. Не берите грех великий на душу.
Один пожилой, с опалёнными усами казак так им ответил, тыча дулом винтовки в бороду мужика:
— Ишь, сами по себе! Чисто коты, что ль?
— Ага, коты! — угодливо заблеяли мужики.
— Так, можа, не убивать вас, а охолостить? Всё дряни опосле будет меньше в городе!
— Чиво хотите делайте, а жизни не лишайте, — повалился на колени один и утянул за собой других.
— Патронов жалко, а то бы… — и для порядку по разу хлестнул мужиков нагайкой. Потом они не могли друг другу в глаза взглянуть: на поверку трусами самыми что ни на есть настоящими оказались; хорошо, вечер подоспел, тьма скрыла лица.
Весь день занимались пожары, а вечером город полыхнул — охватно, наступательно, сразу в семи-восьми местах. Поднялись, как победные полотнища, зарева. Трещали брёвна, огонь скручивал доски, стёкла лопались, женщины выли, дети верещали, мужчины метались с вёдрами и баграми, а рядом пули свистали. (Пожару не дали расползтись и погубить город — крепко помнили роковой 1879 год, когда Иркутск до основания выгорел; повезло к тому же: ветер подул только поздно ночью, когда справились с большими очагами возгорания.)