Спецслужбы и войска особого назначения - Полина Кочеткова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С полной уверенностью можно сказать, что Штейнберг никогда не был ни генерал-полковником, ни генерал-лейтенантом, что он не начальствовал в Якутском КГБ, хотя исключить недельное пребывание в должности пома или зама нельзя. По словам Мамулова, Штейнберг последнее время работал в разведупре Министерства обороны, и арест его в 1956-м, как и говорил Штейнберг, был как-то связан с Венгрией.
Начинал он свою карьеру в двадцатые годы. Часто возвращался в приятному воспоминанию — с наслаждением сталкивал крупами коней людей в реку. Речь шла о блокировании одной из демонстраций троцкистов в 1927-м, а река была Фонтанка или Мойка в районе Марсова поля. Смаковал он также последнюю фразу Блюмкина, которого расстреляли в 1929-м: «А о том, что меня сегодня расстреляли, будет завтра опубликовано в “Правде” или “Известиях”!» Повторял он ее так часто, что создавалось ощущение его личной причастности. В 30-е годы он уже работает в том гибриде наркомминдела и накромвнудела, каким был IV отдел НКВД, ведавший внешнеполитическими операциями. Самое светлое время его жизни — работа (т. е. аресты) в Испании и 1937–1938 годах. С каким наслаждением повествовал он, как они вместе с Эйтингоном жгли рукописи некоторых советских и испанских коминтерновских деятелей, когда тем грозило попасть в руки франкистам (Эйтингон никогда не обнажал таких эмоций). Мы как раз тогда читали «Люди, годы, жизнь» Эренбурга — это и послужило поводом к беседе, во время которой Штейнберг сказал мне, что «Котов» у Эренбурга и есть Эйтингон. В 1953-м он был смещен с прежнего поста, его стали тасовать, вплоть до Якутии, как он говорил, а в 1956-м — арестовали. Была у него куча влиятельных родственников и знакомых, он был вполне обеспеченным человеком, издавна привыкшим, как к воздуху, к своей обеспеченности и уже не заботившимся о ее поддержании. Избегал пользоваться советскими изделиями, пристрастившись к заграничным.
По тюрьме ходили слухи, сконденсированные потом в книге А. Марченко «Мои показания», будто бы бериевцы жили в роскоши и фаворе у начальства. Это неверно. Я могу насчитать только три бесспорных преимущества, которыми на самом деле пользовались обитатели этих камер:
Право на вежливое, всегда корректное обращение. Это право надо понимать всегда в широком смысле: например в том, как производились обыски. Отношения базировались на доверии — не столько на доверии, что у нас нет запрещенных вещей, столько на доверии, что мы ими не злоупотребляем (например, никто из нас не станет вскрывать себе вены). Поэтому их не очень-то искали. Приезжее из Москвы начальство укоризненно указывало начальнику 1-го корпуса: «Щупляк, слишком много бритых!» (Ведь в тюрьме не бреют, а стригут машинкой). Тот ежился, присылал со — шмоном сержантов. Но Штейнберг развивал изощренную дипломатию, подкупал надзирателей, и те закрывали глаза на наличие в камере лезвий (исключительно «Жиллет») и зеркал.
Право на книги.
Бериевцы лучше всех нас знали реальную структуру тюремного управления, «кто на кого может выходить». Это они знали еще до того, как их посадили. Они знали, кого и о чем, и как имеет смысл спросить, когда подавать жалобу целесообразнее всего, а когда надо промолчать. Они оказались в своем собственном мире, который они же и построили, а все прочие — попали в чужой, непонятный, порой вовсе непостижимый мир. И это преимущество облегчало их судьбу.
В конце 1965 года Штейнберг написал жалобу, по которой Военная Коллегия Верхсуда отменила ему статью 58–16 и снизила срок заключения «до отбытого». В январе 1966-го его освободили, и с того времени он жил в Москве.
(О. Волин. Два года с бериевцами //Совершенно секретно. — 1989. — № 6.)
ЕГО КВАРТИРА ИСПОЛЬЗОВАЛАСЬ В КАЧЕСТВЕ МЕСТА ПРОВОКАЦИЙ
Сам он называл себя сержантом, а Штейнберг шептал, что Брик — минимум капитан и родня Брикам, фигурировавшим в биографии Маяковского. В свои 20 лет (к 1940-му), он, учившийся в одной школе с «детьми Ярославского» (проговаривался кое-какими подробностями кутежей и бесчинств этого круга, чаще в беседах со Штейнбергом, а не со мной), стал штатным стукачом. Квартира его использовалась для конспиративных встреч сексотов и в качестве места осуществления провокаций против намеченных жертв. Похоже, что первый раз у него шевельнулись некие эмоции изумления: «Да разве ж так можно?!» — но они быстро выветрились, и деятельность его стала ему представляться естественной столбовой дорогой. Фронтовых воспоминаний у него не обнаружено. Зато он был послан в США, где работал долго и успешно. Английский знал в совершенстве, хотя читал мало и не желал бесплатно практиковать меня в английском. Он полюбил Штаты несравненно больше выплачивавшей ему зарплату Родины, пропитался их духом, и я от него первого вдохнул дыхание американской свободы и американской амбиции, которые так чудесно переданы Бернстайном в «Вестсайдской истории». Он мог запросто остаться В США, но был безумно влюблен в свою жену и возжелал привезти ее в Штаты тоже, для чего в очередной раз в СССР стал подготовлять ей побег, что заметила его мать и в духе лучших традиций донесла, Его посадили (около 1956-го), жена почти тотчас развелась с мужем-изменником, а мать за гражданскую доблесть приобрела право на две дополнительные посылки-передачи сыну (когда они стали лимитироваться, т. е. со второй половины 1961 года). Вот единственное превышение норм передач, которое имело место у бериевцев, да и оно оформлялось как «поощрение» Брику за работу — он устроился уборщиком по коридору. Вообще, он очень тосковал в камере, рвался на любую работу с выходом из нее, мечтал о переводе в лагерь. Разумеется, он стучал, причем даже не слишком скрывал это в принципе, но никогда не сознавался в конкретном поступке. Порой он был готов и по собственному почину оказать услугу, непременного желания напакостить у него не было, но отсутствовали некоторые органы моральных чувств. Он не имел прочного тыла на воле. Деньги, хотя и были, были свежеприобретенные, и он мучился вопросами дальнейшего их приобретения, покупки на них себе домика и т. п. Каждые полтора месяца бухгалтерия тюрьмы погашала в сберкассах выигравшие облигации Брика по 3 %-ному займу и приобретала на выигрыш новые облигации — переписка на сей предмет составляла весомую часть жизни Брика. В конце моего пребывания в тюрьме, оказавшись с ним вдвоем (после ухода Штейнберга нас с III этажа спустили в двойник на II этаж), мы возненавидели друг друга (скорее всего, повинен был я, с января возбужденно ждавший итога ходатайств Келдыша — Твардовского и напрягавший всю силу воли, чтобы запретить себе «пустую надежду».) Однако не только до драк, но даже до непарламентских выражений у нас никогда не доходило.
В 1964–1965 годах Брика перевели таки в лагерь.
(О. Волин. Два года с бериевцами //Совершенно секретно. — 1989. — № 6.)
ЛИЧНЫЙ КРОКОДИЛ НА ПОВОДКЕ
Мамулов — ровесник Гогиберидзе — подавлял в Абхазии восстание. С тех пор Мамулов подвизался в чекистско-партийном аппарате рядом с Берией, став после войны начальником ГУЛАГа.
В июне 1953 года был послан Берия с некой инспекцией парткадров для подготовки внеочередного, XV съезда КП Грузии, на котором Берия собирался публично закрепить начатую реабилитацию (вроде того, как во всесоюзном масштабе сделал это Хрущев на XX съезде КПСС). Не успел он прибыть в Грузию, как его настигла телеграмма от имени Берия — подложная — с приказом срочно вернуться.
Выходя из самолета на военном аэродроме, он попал в объятия своего фронтового друга, тоже генерала: «Сколько лет! Вот радость-то встретиться!» — но из объятий вырваться уже не мог, ибо к двум генеральским рукам присоединилось несколько пар неизвестных, в первую очередь лишивших его пистолета. Не только сцену ареста, но и все обвинение и осуждение Мамулов рассматривал как предательство и весь был пропитан ненавистью и презрением к правящим. При визитах в камеру начальства из Москвы Мамулов демонстративно поворачивался к ним спиной — его негорбящаяся спина невысокого исхудавшего человека (в котором внимательный взор мог заметить прежнюю дородность), демонстративно всегда носившего серую лагерную куртку, чистую и заплатанную, была довольно красноречива. Никогда ни с какими жалобами-заявлениями в Москву и к визитерами оттуда не обращался. Он четко знал, что его жизненный путь поломался из-за интриг Маленкова, которого, как и его начальника Берия, он всегда не любил. Но и прочих, восторжествовавших после Маленкова, он ставил не выше, хотя остерегался отзываться о них с такой прямотой. Читая у Авторханова в «Загадке смерти Сталина» домыслы о якобы союзе Маленкова и Берия, я посмеивался и вспоминал отношение к Маленкову Маму лова и других бериевцев. Из рассказов Мамулова — он порой говорил сам, но лишь под настроение — для меня бесспорно (впрочем, это подтверждается и многими источниками), что в последние годы (не месяцы!) Маленкор находился в самых враждебных отношениях с Берия. Когда после смерти Сталина Маленков и Берия вдруг заходили по кремлевским коридорам в обнимку, заулыбались друг другу, то даже шестилетним младенцам в Кремле (как шутил Мамулов, вспоминая кремлевский анекдот, стилизованный под детский разговор) стало ясно, что вот-вот произойдет крупный переворот, что эта притворная любезность разрешится только могилой одного из них. Надо заметить, что Мамулов стал со мной толковать на эти темы только после того, как увидел, что я знаком с именами и некоторыми фактами из биографии лиц вроде Барамия, Чарквиани, Меркулова, Деканозова, Масленникова, знаю о роли несостоявшегося XV съезда КП Грузии. В противном случае он прошел бы мимо меня с гордым презрением. Мамулов не тужился сохранить замашки высшего света ни в одежде, ни в еде, ни в обращении.