Василий I. Книга первая - Борис Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, грех не в уста, а из уст, — ободрил его разомлевший Данила.
Тем временем Киприан прожевал остатки икры, тщательно осмоктал уста, окинул всех настороженным взглядом, ни насмешки, ни осуждения не заметил, ответствовал уже уверенно, без суеты, сознавая свою значительность:
— Тебе, княжич, есть чем гордиться, во всех трех странах света знаемо имя русское. Еще римляне в научном трактате писали: «Славяне и анты любят свободу, не склонны к рабству. Сами же взятых в плен не обращают в рабство». Чтимо было славянское имя и древними греками — отец Александра Македонского Филипп был русом по крови, а мать — сербская княжна. А что вечерние страны — Западную Европу защитила Русь своей грудью, не дала Орде провести кровавую черту до конца вселенной, ныне каждый честный человек признает, Великая роль отведена Руси в истории мира.
Князь Родомысл Изяславович, потчевавший гостей, поначалу покоен был, слушал и не слушал — на лице его с белой апостольской бородкой были отрешенность и важная печаль, однако при последних словах Киприана он в некое беспокойство пришел, поднялся с лавки и тяжело прошагал к порогу, словно бы протест свой выражая. Киприан так его и понял, обернулся к нему:
— Отчего закручинился, великий князь?
Слова митрополита словно кнутом ожгли князя — резко поворотился он, хотел ответить что-то, но удержался. Нарочито медленно шагая по одной широкой половице, вернулся на прежнее место. В желании казаться совершенно спокойным, кажется, даже излишне задержался с ответом, отхлебнул прежде несколько глотков меду и разжевал засахаренное ореховое ядрышко. После этого лишь, обращаясь не к Киприану, а к Василию, сказал:
— По старой обычке князем великим меня величают, а я уж давно князь удельный. Давно уж название одно, что князь, и не у меня одного, повсеместно — уделы тут у нас измельчали до крайности, владельцы их забыли о том достоинстве, с каким жили отцы и деды, они мало чем от бояр и даже простых земледельцев отличаются, а иные и вовсе обнищали, того и гляди поступят на службу к какому-нибудь богатому князю, вот хоть к тебе, княжич Василий, собак ведать, бумаги стряпать. Вот она, Русь-то, во что превратилась… Грудью, говоришь, закрыла? То-то, что изрешечена вся грудь стрелами кипчакскими, взгляни хоть на Киев. Через какие ворота въезжали вы сюда?.. Верно, через Жидовские. Потому что Золотые ворота разрушены и завалены, а в Святой Софии звери дикие поселились. Ты, митрополит, все в Москву ладишься, а мы что же, так и останемся воронам да шакалам на растерзание?
Киприану не хотелось, чтобы первая хе встреча с княжичем была омрачена хоть в самой малой малости, никаких огорчительных разговоров он не хотел ни вести, ни слышать — это все потом, потом, настанет еще момент! Он постарался успокоить расходившегося князя Родомысла:
— О храбрости и непокорности россов много в древних фолиантах сказано, и у Иродота, и у Плиния читал я. Но вот что ученый араб Масуди говорил: «Славяне — народ столь могущественный… что если бы не делились на множество разветвлений, недружно меж собой живущих, то не померялся бы с ними ни один народ в мире». И вот понял же ты, великий князь Родомысл Изяславович, что немыслимо уж делиться на множество разветвлений? А другой великий князь, московский Дмитрий Иванович Донской, уже на поле Куликовом, на устье Непрядвы-реки померялся силой с полумиром: привел нечестивый Мамай, кроме своих степняков, наемников, и подневольных, и все разноверны — мусульмане, караимы, католики, иудаисты, язычники. Были, правда, и у Дмитрия Ивановича сторонники — литовцы, еще кое-кто со стороны, однако не невольники и не наемные, а те лишь, кто сердцем к земле русской приклонился. И для меня земля эта родной стала. Вот я и лажусь в Москву, она одна сейчас может собрать и сохранить в целостности славянские духовные корни, ведь корни и монашество николи не покорялись басурманам.
— Э-э, постой, святитель, — снова поднялся с лавки Родомысл, но на этот раз уж не печаль была в его глубоко посаженных глазах, а дерзостный вызов, — радует душу каждого русского воспоминание о славном том пире на Дону, наслышаны мы, что инок Пересвет был починальником нашим, — вечная ему память! — только били-то агарян князья да бояре…
— Да Фома Кацюгей, Юрка Сапожник, Васюк Сухоборец… Да еще и Гридя Хрулец, Степан Новосельцев да Федор Зов с Федором Холоповым, что отца в язвах от ран под березой отыскали! — весело, ликующе вставил княжич.
Родомысл сначала озадаченно умолк, но тут же угадал тайную мысль Василия:
— Да, весь народ русский, хранящий свои духовные корни, силой померялся, а не церковь и монашество, однако!
Киприан понял, что разговор так просто не может закончиться. Подмывало его сказать об обидах своих да о несправедливостях, своеволием московского великого князя творящихся на земле русской, но опять он сдержал себя, слишком хорошо осознавая всю важность его возобновившейся дружбы с княжичем Василием.
— В день Рождества Богородицы в лето шесть тысяч восемьсот восемьдесят восьмое от сотворения мира[58] воссияла русскому народу заря освобождения. Но нечестивцы еще поганят землю, снова разорена стольная Москва — оплот государственности и православия, а мы не смогли уберечь и спасти ее. — Киприан говорил ровным голосом, но все же выдал себя, бросил искоса взгляд на Василия, чувствовал, значит, какую-то свою вину за Тохтамышево разорение. — Тяжело больна наша земля, тяжко болен и народ русский, а душевные его болезни должна врачевать та мера любви и покаяния — любви к Господу и покаяния за свои прегрешения, раздор и междоусобие. Постоянною мыслию народа должна быть та, что он — народ православный, а жестокие владыки — существа неверные и ненавистные Богу, а значит, в основе жизни нашей должка быть мысль высокая — вера в превосходство православия над безверием и ересью. Эта мысль ободряет народ, когда скорби доходят до глубины души его, и она же заставляет дорожить тем, что внушает ему православие.
— Так, святитель, так, — согласно кивнул Родомысл Изяславович, но голос у него был ершистым. — Однако не только вера ведь одна? Русские остались с прежнею любовью к родине, к земле, не приняли ордынской дикости хищной. Спасала и будет спасать твердость в характере народа, стойкость в своих правилах.
— Да, потому что дух христианский благодатно проник в душу и дал высшее направление ее силам, — гнул свое Киприан.
— Русский народ не боится подвигов самых суровых, трудов самых тяжких! — решительно вступил в разговор и Данила Бяконтов.
Киприан ждал от племянника митрополита Алексия других слов, но не смутился, опять возразил:
— Не боится, да. Но это от благоговения к вере, к имени Христову. Мало-помалу искореняется дух вражды среди князей, уступая место кротости, все яснее понимают князья, что братья они.
Василию все время хотелось вмешаться в разговор, пример Данилы подбодрил его, и он решился. Но не спорить и увещевать, как Бяконтов и даже как Родомысл Изяславович, он стал, а переняв вдруг совершенно безотчетно поведение отца, который, когда хотел закончить разговор, поднимался во весь рост, привстал за столом, чуть отодвинул от края братину (он сделал это, чтобы не опрокинуть ее нечаянно, но Киприан воспринял это как знак оканчивать трапезу — тоже, видно, помнил великокняжеские привычки), произнес голосом, который тоже стал теперь удивительно похожим на отцовский:
— Отец мой, как ты сам знаешь, святитель, человек добросердечный и Бога чтит. Помню, часто повторял он слова пращура Мономаха: «Не убивайте виновного, жизнь христианина священна». Однако пришлось ему ввести смертную казнь, и впредь должно быть так — изменникам русскому делу и переветникам никакой пощады. И нет, не от воли Божией, а от меча своего ожидаем мы, отец и бояре его, славы. Мы силой, а не кротостью должны искоренять дух вражды.
Василий уж было повернулся, чтобы выйти из-за стола, как увидел на стене свою тень. Сразу вспомнил, что, когда говорил, стоя, отец, его тень ложилась на завешенную ковром стену увеличенно тяжело и непоколебимо. Здесь стена из белых с обтесанными горбами бревен не была закрыта ничем, и тень получилась иззубренная, искаженная и согбенная. Да и свечи, видно, стояли как-то иначе: смотрелся Василий на тени не только не увеличенно, но, пожалуй, даже мозгляво и ничтожно. Он почувствовал себя пристыженно, будто застигнут был старшими за непозволительным занятием. Но и стыд отлетел, уступив место страху: «Да имею ли я право-то от имени отца говорить? Может, он меня и наследия лишит за бегство из Сарая?..»
Он возвратился на место, сел, пряча растерянность, бесцельно двигая по столу братину.
Киприан же, как ни в чем не бывало, покивал мелко головой, показывая кроткое согласие, заговорил неожиданно о другом, ласково-властно, как наставник милостивый и заботливый, прощающий юную горячность княжича и тонко, очень тонко намекающий на его не вполне еще зрелое разумение, недостаточные пока знания, а потому и недостаточно продуманные суждения: