Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. - Владимир Чернавин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С меня сняли платье…
— Где этот карцер находится?
— Во втором этаже, недалеко от канцелярии.
— Долго вас там держали?
— Не знаю. Несколько часов. Я не мог больше. Я вызвал дежурного и сказал, что готов дать показание. Меня повели к следователю. Я, право, не мог больше, — повторял он бессильно, не скрывая слез… Мне было жаль его, но такое явное безволие раздражало и возмущало меня:
— Не понимаю я вас. Собственно говоря, чего же вы не могли? Вы потеряли сознание от холода? Нет. Вы вызвали дежурного…
— Я так дрожал… Я, несомненно, заболел бы воспалением легких…
— А вы думаете, нам с вами еще мало придется дрожать от холода и голода, если не расстреляют, а сошлют в концлагерь? Велика беда нашему брату заболеть… Откровенно вам скажу, — не стоило из-за такого пустяка сдаваться. Вы ведь и не заболели…
— Но что мне делать теперь? Как это исправить? — говорил он растерянно.
— Одно могу вам посоветовать, — сказал я. — Говорите следователю только правду. На вашем месте, я сделал бы все, от меня зависящее, чтобы не ввести коллегию в заблуждение.
Он написал прокурору, наблюдающему за работой ГПУ, заявление, в котором сообщил, что признание, данное им следователю, вынуждено было под угрозой расстрела и пыткой (помещение в холодный карцер) и не содержит ни слова правды. Примерно через два месяца он получил от прокурора ответ, который и следовало ожидать: «Настоящим сообщается, что ваше заявление от такого-то числа оставлено без последствий». Следователь больше его не вызывал. Он получил десять лет концлагерей, его жена — пять лет; сколько получили его знакомые — не знаю.
14. Мы были счастливее предавших
Зимой 1930 года перевели в общую камеру старика-профессора ** после полугодового содержания в одиночке. Я видел его, когда он вышел в первый раз на прогулку. Старик был совсем разбит, едва волочил ноги. К нему бросались со всех сторон, потому что давно уже ходили слухи, что он оговорил массу лиц. Он только успевал оборачиваться то к одному, то к другому:
— Простите, голубчики, простите! — говорил он дрожащим голосом. — Оговорил. Да… И вас… И вас тоже… И его… Не выдержал. Требовали. Стар уже. Не выдержал. Меня тоже оговорили. Некуда было деваться. Знаете, профессор X., это он меня оговорил; очную ставку давали; не стесняясь, в лицо оговаривал… Что же мне было делать?…
А к нему все подбегали один за другим оговоренные им, с ужасом и жадностью расспрашивая, что он взвел на них…
— Профессор, — возмущался один, — вы же меня совершенно не знали, никакого отношения к моей работе не имели, случайно только видели меня на заседаниях; с какой же стати было на меня клеветать?
— Что вы на меня написали? — взволнованно перебивал другой.
— Не помню я, голубчик. Позапамятовал…
— Старый осел! — с негодованием говорил кто-то в стороне. — Одной ногой в могиле стоит и, чтобы заслужить десять лет концлагерей, которых все равно не переживет, продал не только свое имя, а потопил всех, кого помнил по фамилии. Не подло ли до такой степени бояться смерти?!
А старик в это время что-то вспоминал, кому-то подробно точно говорил, что показывал на низ и на кого еще, которых подвел под расстрел или каторгу. Жуткая была картина. На своем веку он обучил несколько поколений, а кончил таким позором…
Не забыть мне и еще одной сцены. Это было в «Крестах» в феврале 1931 года. Во время прогулки на тюремном дворе профессор N. N. встретил своего ассистента по кафедре, который его оговорил самым нелепым образом. Профессор Х.Х. принадлежал к твердо несознающимся. Спокойно, без злобы и раздражения, точно исследуя какое-то явление, расспрашивал он своего ассистента, что заставило его клеветать. Тот, заикаясь и смущаясь, путая слова, повторял одно — что был доведен до такого состояния, что не сознавал, что говорит…
— А правда ли, что вы и профессора Z. оговорили? — спрашивал N. N. — Мне это мой следователь сообщил.
— Да… правда.
— Ай, ай, как же это вы могли так сделать? Нехорошо, нехорошо. Значит, правда, что по требованию следователя, вы перечислили всех профессоров университета, которых считаете контрреволюционно настроенными?
— И… и это… так…
Профессору было под шестьдесят. Он год сидел в тюрьме, но держался прямо, говорил спокойно, серьезно и достойно, ровным, твердым голосом, так же, как на лекциях. Ассистенту его не было тридцати, но он выглядел стариком. Сгорбленный, сильно поседевший, что было особенно заметно из-за давно не стриженных волос, он нервно бегал взглядом, руки у него тряслись, лицо подергивалось.
Нет, нелегко дается человеку «признание». Профессор получил десять лет каторги, ассистент — три года ссылки, но я уверен, что профессору в голову не пришла бы мысль о том, что хорошо бы поменяться с этим человеком, хотя три года давали бы ему надежду еще попасть на волю, а десять лет были слишком большим сроком…
Многие из «романистов» пытались скрывать свое «признание», но это было почти невозможно. Во-первых, следователь не делает тайны из таких «признаний», потому что они ему нужны, чтобы вынуждать к «признанию» других; во-вторых, они часто ведут за собой очные ставки и, кроме того, по каждому «делу» привлекается всегда так много людей, что такого рода новости распространяются очень широко и быстро, а запоминаются крепко и следуют за «признавшимся» в ссылку. Опасного в этом для них ничего нет; внешне к ним отношение такое же, как к другим; их, может быть, только несколько сторонятся, так как «романисты» могут сделаться «стукачами», то есть доносчиками. Гораздо хуже им приходится, в конечном счете, от самих следователей; выжав от «романиста» все, что можно или нужно, они резко меняют свое отношение и начинают третировать «признавшегося»… Не раз мне приходилось слышать рассказы о том, как они кричали: «Грязь интеллигентская! Стоит пугнуть, готовы на брюхе ползать и всех предать!..»
После «признания» и минования надобности в «романисте», он обыкновенно лишается всех льгот и преимуществ… Но нас главным образом интересовал конечный результат, то есть дает ли это облегчение приговора, как всегда обещает следователь и как часто думают на воле? Однако в наше время тюремная практика этого не подтверждала. Мне хорошо известны случаи, когда расстреливались именно те, кто «признавался»; оговоренные же ими, но державшиеся крепко получали концлагеря. Часто они получали более тяжелые сроки, чем несознавшиеся, и только в единичных случаях — более легкие. В тюрьмах большинство считало, что положение «романистов» будет облегчено в концлагерях и они скорее смогут попасть под амнистию. В концлагерях господствовало обратное мнение. И действительно, всякого рода ходатайства затруднялись самим фактом их «признания».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});