Единственная женщина - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он посмотрел в эти глаза, затушил окурок рядом с перепончатой лапкой и тяжело поднялся из-за стола.
За эту неделю он потерял половину батальона и, по правде говоря, совершенно не надеялся, что выведет из ущелья остальных. А уж тем более выйдет сам. Он уже даже обрадоваться не смог, услышав гул вертолетов… После этого боя, после этой недели в окруженном «духами» ущелье, и появилась в его волосах седина.
Странно было открывать дверь в комнату, видеть аккуратно заправленную кровать, начищенные сапоги в углу, посуду на столе…
Ящерица сидела все на том же месте, на изогнутом краю пепельницы, даже головы не повернула; мятый окурок лежал рядом с перепончатой лапкой. Сам Восток смотрел на Псковитина остановившимся взглядом, остановившимся временем…
«Господи, куда мы пришли? — подумал он с глухой тоской. — И что я делаю здесь?»
Если бы все это продлилось еще год, он бы, может быть, не выдержал: чувствовал, что его предел совсем близок. Но время оказалось к нему милосердно — словно в награду за то, что не было у бойцов его батальона другого такого человека, на которого они готовы были молиться в этом аду…
Осталась широкая седая прядь, майорские погоны в двадцать шесть лет и возможность блестящей карьеры — только вот он давно уже понял, что она ему не нужна…
В «Вымпеле», правда, все было иначе. Псковитин с детства не любил разговоров о высшем смысле человеческой деятельности, они казались ему напыщенными и неестественными, но только в «Вымпеле» он понял, что значит этот смысл и как велика разница между убийством моджахеда и обезвреживанием террориста, захватившего самолет.
На какое-то время ему показалось, что он обрел желанное равновесие, что наступила наконец передышка после Афгана, — и тут же все кончилось, оборвалось бессмысленно, по чьей-то корыстной воле.
— Сволочи они, конечно, — сказал ему командир, прощаясь. — Но за себя ты, Серега, не бойся, нам бояться нечего, мы не пропадем, хотя б на это у них ума хватит.
Действительно, от заманчивых предложений отбою не было каждому из офицеров: только полный дурак мог не понимать, что они собой представляют при любой политической конъюнктуре…
Что ж, он уже готов был поступать в академию, несмотря на горечь, которая осталась из-за предательства, совершенного по отношению к ним. Может быть, если бы армия была его душой, его жизнью, он перенес бы этот развал и распад более болезненно — но, несмотря на то, что с нею было связано столько лет, в глубине его всегда жило понимание: это только замена, только возможность как-то скрыться от одиночества…
Старая профессорша Лукина позвонила ему ночью, и он онемел, сжимая трубку до побеления пальцев.
— Ты проснуться, что ли, не можешь, Сережа? — шелестел в трубке старушечий голос. — Никто не ожидал, она ведь и не болела…
Мать категорически не хотела переезжать к нему, в его двухкомнатную квартиру на Юго-Западе.
— Чего уж мне, Сереженька? — объясняла она. — Здесь всю жизнь прожила, зачем перебираться? И Вере Францевне тоскливо будет без меня. А до Москвы-то недалеко, ты приедешь, как сможешь, в выходные — мне и хватит…
Она давно уже не перебиралась на лето в сторожку в саду: время сроднило их с Верой Францевной, вдовой профессора Лукина, сгладило разницу между ними. Та жила теперь на даче постоянно — потому, наверное, что и для нее не было больше смысла в городской жизни, — и они коротали долгие вечера с Сережиной матерью в воспоминаниях и молчании, доступном только очень близким людям.
Сойдя с электрички на платформе Листвянка, Сергей понял, что со смертью матери обрывается последняя нить, привязывавшая его к этому месту…
— Святые люди так умирают, — говорила Вера Францевна, встречая его у калитки лукинской дачи. — Села в кресло вечером, чаю выпила. Я пошла телевизор включить, пришла ее звать — а она сидит мертвая, и глаза закрыты. Святая смерть, Сережа, дай Бог каждому такую!..
Похороны были немноголюдные, такие же тихие и незаметные, как жизнь его матери. Стоя над могилой на деревенском кладбище, Сергей вдруг почувствовал пронзительно и ясно, что все заслоны, которые он выставил перед жизнью, — только иллюзия, что он по-прежнему беспомощен в своем одиночестве перед всем этим огромным и непонятным миром…
И вдруг, в это же мгновение полной безнадежности, слыша, как падают комья земли на крышку гроба, он понял, что одиночество кончилось, — почувствовал это так же ясно, как чувствовал в детстве запах дыма от лесного костра, свежесть реки под обрывом…
Юра стоял чуть поодаль, и Сергей увидел его сразу, как только пронзило его вдруг это странное, ничем не объяснимое чувство спокойствия и защищенности. Увидев, что Сергей заметил его, Юра подошел к нему быстрой своей, чуть раскачивающейся походкой, остановился рядом и посмотрел таким долгим и внимательным взглядом, что душа у Сергея перевернулась, и он, как ребенок, едва сдержал слезы.
Юра не произнес ни слова, но был рядом с ним весь этот бесконечный день, во время неизбежных поминок, на которые собрались соседи и окрестные старушки, во время каких-то посторонних разговоров о смерти, земле пухом — и смерти не стало, и осенняя земля дышала покоем и тишиной…
Они сидели на кухне лукинской дачи одни, когда разошлись все, кто приходил сюда в этот день. Темнота подступила к окну, слышался далекий лай собак в деревне.
Сергей открыл скрипучий шкафчик, висевший над плитой. Здесь, за высокими стопками тарелок, мать всегда держала бутылку водки — на всякий случай, расплатиться с нужным человеком. Он вдруг вспомнил, что здесь же взял бутылку самогона много лет назад, когда они прибежали с реки, мокрые и леденеющие, и Юля растирала их, вся золотая в свете лампы…
Они выпили с Юркой молча, не чокаясь, и тот сказал — впервые за этот длинный день:
— Если ты меня простишь, я с тобой не расстанусь.
Между ними никогда не было разговоров о чьей-то вине, но Сергей не удивился его словам: он-то всегда знал, что Юра понимает все, что произошло. Десять лет, разделившие их, исчезли, вместившись в эти Юрины слова, и Псковитин понял: все пройдет, все опоры рухнут, не выдержав натиска времени и пустоты, — а этот взгляд, эта мощная волна спокойствия и силы, идущая от Юры Ратникова, — не пройдет никогда.
Он не помнил, что ответил Юрке, — да это было и неважно, самое главное тот почувствовал без слов, как чувствовал всегда. Они разговаривали допоздна: словно получив от Сергея разрешение на долгий рассказ, Юра говорил о тех годах, которые прошли где-то в другой жизни.
— Я понимаю, ты вправе думать: вот, прижало его, он обо мне и вспомнил…