Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи свое имя, — с прежней суровостью приказал Иван.
— Савлук, государь, сын Иванов…
— Службы твоей, Савлук, принять не могу, ибо писано: не может слуга служить двум господам… Служи моему брату, как служил, но, ежели станется тебе прознать о крамоле иль об иных каких злых делах, поступал бы ты как истинный христианин, и воздастся тебе сторицею. — Иван помолчал, словно для того, чтобы дать дьяку время осознать все сказанное им, и со вздохом добавил: — А за навет голову отсеку!
— Истинно, государь, — согласно преклонил голову дьяк. — Да кой мне прок поклепы возводить?
— Не грешит, кто в земле гниет, — сказал Иван.
— Истинно, государь. Да удержит меня господь от преступления заповеди его. — Дьяк клятвенно окрестился.
— Будешь нам каждого месяца грамотки досылать, — враз изменив тон, повелевающе и сухо сказал Иван. — Через ямских людей московских… И делал бы сие неоплошно. Ежели станется сполошность какая — скакать тебе в Волок, в Звенигород или в Рузу, там дьяков моих поискать, а наместников сторониться.
— Разумею, государь!.. — Дьяк преданно и восхищенно посмотрел на Ивана, медленно осел на пол и поцеловал его босые ноги.
Иван спокойно вынес эту дьяческую благоговейность, повелел ему подняться, бесстрастно спросил:
— Более тебе нечего сказать мне?
— Скажу, государь… — Дьяк привздохнул: видно было, что он решается сказать Ивану что-то очень важное. — Много всяких людей наезжает в Старицу… Новгородцы ин — непереходящие гости в княгининых палатах. О чем она с ними говорит, о чем свечается 122 — не ведаю… А вот намеднях заезжал в Старицу твой боярин большой — Челяднин… Всю ночь княгиня взапертях с ним сидела… Да, знатно, проникло чье-то ухо в их говорю, бо подню и ввечеру поднялся средь челядных… дурной шепот…
— Говори, — повелел Иван, чуя нерешительность дьяка.
— Прости, государь, но такое могу лише тебе… единому!
Иван приказал Федьке выйти.
— Говори же!..
— Ах, государь!.. Паче б мне на плаху…
— Говори!! — Иван залапил дьяка за кафтан, притянул к себе и повалил перед собой на колени. — Говори!!
— Шепот дурной почался, государь… будто княгиня московиту… Челяднину бишь… о твоем нечестном рождестве указывала… Матушку твою покойницу чернила…
Иван отбросил от себя дьяка — тот протянулся на полу, — перешагнул через него и кинулся к стене, припал к ней руками, лицом, всем телом, как будто искал у нее защиты. Из горла у него долго прорывался один лишь яростный хрип и стон.
Дьяк в ужасе стал отползать к двери…
— Порождения ехиднины!.. — закричал и забился о стену Иван.
На крик Ивана в спальню вбежали Федька и Васька… Васька кинулся к дьяку, вышвырнул его за дверь, а Федька, увидев бьющегося о стену Ивана, торопливо убрался за дверь и утащил за собой Ваську.
Иван, выкричавшись, истерзавшись, изнеможенно осел на пол и, не имея сил подняться на ноги, на коленях пополз к образам.
До утра молился Иван и неистово бил поклоны, ссадив до крови лоб… Суровый мрак, как неусыпная стража, окружал его со всех сторон — непричастный, глухой и равнодушный к неистовой скорби его души. А на другой стороне старицкого дворца, в укромной тиши своей опочивальни, молилась Ефросинья. Ночь, тишина, мрак, бог, молитвы, обращенные к нему, — все это было общим у них, и даже души их, наполненные ненавистью и жаждущие мести, были как одна душа, но в этой-то общности и таилась та роковая непримиримость, которая неизбежно должна была свести их в смертельной схватке.
6С рассветом Иван послал к князю Владимиру Федьку Басманова — сказать, что хочет ехать посмотреть его удел и чтобы князь ехал с ним.
Владимир не посмел воспротивиться, хотя наказ Ивана был явным издевательством: одну лишь ночь пробыл князь дома, да и ту провел на пиру, — и вот опять по царской прихоти он должен оставлять дом.
Евдокия кинулась к Ефросинье, стала уговаривать ее, чтоб пошла она к царю, упросила его повременить… Ефросинья зло выпроводила невестку.
— Не мне князя щитить! — крикнула она ей вслед. — Я могу лише оплакивать истого мужа!
Евдокия вернулась от нее в слезах, передала князю ее слова. Князь огорченно повздыхал, но смолчал — как будто признал правоту матери. Но Евдокия не хотела молчать…
— Пошто ты так покорен ему? — подступилась она к Владимиру. — Нешто холоп ты его? Пошто не волен с женой своей полюбиться?.. Нешто мало я тебя ждала?!
— Угомонись, жена, — строго осек ее Владимир. — Чую, уж наустила тебя матушка!.. В глаза готовы были впиться государю. А ранее ты благоволила ему!
— Слепа была — и благоволила!
— Ты и ныне слепа, еще более!.. Я почитаю матушку и разумею гнев ее… В тебе-то пошто быть гневу?
— Нешто душа моя не болеет твоею болью? Нешто не вижу я, как истязает тебя злая воля его? Мстит он тебе каждодневно и ежечасно и погибели твоей жаждет!
— Может, и жаждет, — тихо сказал Владимир, — да вы с матушкой меня не спасете. Скорее лише под его топор толкнете.
— Князь!.. — Евдокия упала перед ним на колени. — Не говори так и не думай!.. Мы душу готовы за тебя положить! Только воспрянь духом!.. Ободрись! Покажи ему свою волю!
— Уймись, Овдотья, — еще строже прикрикнул на нее Владимир. — В матушке я не волен, а в тебе, жене своей, волен, и наказую: уймись! Не ведаешь ты, кто государь наш!.. Что за человек се! Не ведает и матушка… Что помнит и знает она о нем, проведя двадцать лет в затворничестве? А я двадцать лет живу с ним бок о бок, душу его слежу, мысли его угадываю, во снах его вижу… Страшен сей человек! — Владимир поднял Евдокию с колен, обнял ее, зашептал в самое ухо: — Все он у меня порушит… Любовь нашу осквернит… Жизни наши истопчет! Страшусь я его, страшусь, Овдотьюшка, люба моя! Но не от страха покорен я ему, — еще тише зашептал он, — не от страха, Овдотьюшка… Часу жду… А покуда — боже упаси ворошить в нем огонь его! Пусть он в нем — ему от него горше, чем нам.
— Князь!.. — Евдокия охватила его лицо ладонями. — Неужто есть в тебе сила и воля?
— Я молю бога, Овдотьюшка, дать их мне…
— Неужто будет тот час?..
— Ежели бог милостив к нам…
— Я буду денно и нощно молить его!
7Иван все утро пребывал в каком-то угрюмом беспокойстве и нетерпении. Чего-то хотелось ему, а чего — должно быть, и сам не знал. Послав Федьку к князю, он с трудом дождался его возвращения и тут же отправил его за Левкием. Левкий притащился чуть живой…
Иван будто не заметил, как нещадно измучен хмелем святой отец, и повелел ему читать отечник 123 — любимое свое чтение. Левкий после каждой строчки засыпал, но Иван приставил к нему Ваську Грязного и велел встряхивать святого отца, да посильней, чтоб чуял он хоть чью-то карающую руку.
— Помилуй, господе, тварь руки своей, — шептал после каждого встряхивания Левкий и жалобно просил Ваську: — Послюни, ирод, вежды.
Васька жирно плевал себе на пальцы, лез ими в слипающиеся глаза Левкия — две-три строчки прочитывались сносно, но дальше Левкий опять начинал заплетаться, желтый нос его притыкался к желтому пальцу, которым он водил по строчкам, и Васька вновь начинал все сначала. За добрые полчаса такой муки Левкий только-только перевернул в отечнике один лист.
Иван терпеливо сносил всю эту дурь — видать, она его потешала, потому что лицо его, отекшее и очерневшее от хмеля, от бессонницы, от злобы, нет-нет и вздрагивало от набегавшей улыбки.
Он все еще был полураздет, босой, сидел перед изразцовой печью, зябко прижимаясь к ней спиной, ел квашеную капусту и прихлебывал клюквенный квас. Глиняный квасной кувшин приманчиво запотел — должно быть, княжеские ключники вынули его прямо из погреба, со льда, и Левкий, соберясь с духом, попрошайнически заглядывался на него, не смея, однако, испросить у Ивана и глотка. Иван делал вид, что не замечает жаждущего взора Левкия, но вот, что-то надумав, он протянул кувшин Ваське, заботливо сказал:
— Остуди святого отца…
Васька не понял, тогда Иван встал, забрал у него кувшин, подошел к Левкию и, оттянув сзади его рясу, вылил ему за ворот весь кувшин.
Левкий выпучил глаза, искорежился — будто посаженный на кол, а Васька, заботливо поглаживая его настобурчившуюся спину, ласково приговаривал:
— Не все с плясцей, ин и с трясцей!
Наконец Левкий пролепетал:
— Ах, славно… Еще б кувшинчик, государь! Враз бы вся замраченность вышла. — Но, не будучи уверенным, что Иван примет его слова как шутку, тут же оговорился: — Точию пошто, государь, омовение паче возлияние! Все едино на небеси, как писано, более радости будет об едином грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведных!
— Люблю тебя, поп, — мягко сказал Иван, — потому уважу, пошлю Ваську за мальвазией в княжий погреб. А ты бы поусердней чел жития.