Антоний и Клеопатра - Колин Маккалоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взял письмо Клеопатры, сломал печать и прочел его намного быстрее, чем письмо Ирода. Письма Ирода и Клеопатры не очень отличались. Ни в том ни в другом не было сентиментальности. Как всегда, Клеопатра восхваляла Цезариона, но это была не сентиментальность, это была львица и ее детеныш. Если отбросить Цезариона, это было письмо скорее монарха, чем экс-любовницы. Глафира сделает хорошо, если последует примеру своей египетской соперницы.
Носатое личико Клеопатры проплыло перед его мысленным взором. Золотистые глаза сияют, как сияли они, когда она была счастлива — а она была счастлива? Такое деловое письмо, смягченное только любовью к старшему сыну. Да, прежде всего она была правительницей, а уж потом — женщиной. Но по крайней мере, с ней было о чем поговорить. И было гораздо больше тем для разговора, чем с Октавией, которая поглощена своей беременностью и радуется, что снова вернется в Рим. С Ливией Друзиллой она редко виделась, считая ее холодной и расчетливой. Конечно, она так не говорила, — когда это его теперешняя жена нарушала хоть раз правила поведения, даже наедине с мужем? Но Антоний знал об этом, потому что разделял неприязнь Октавии. Девица была законченной креатурой Октавиана. Что такого было в Октавиане, что он умел хватать и удерживать своими стальными когтями нужных ему людей? Агриппа, Меценат. А теперь Ливия Друзилла.
И вдруг он почувствовал такую ненависть к Риму, к его тесно сплоченному правящему классу, к жадности Рима, к непреклонным целям Рима, к божественному праву Рима управлять миром. Даже Сулла и Цезарь ставили желания Рима выше своих желаний, клали на алтарь Рима все, что они делали, питали Рим своей силой, своими подвигами, своим animus, который был их движущей силой. Может быть, именно это отсутствовало в нем, Антонии? Может быть, он неспособен посвятить себя каким-то абстракциям, идеям? Александр Великий не думал о Македонии так, как Цезарь думал о Риме. Он думал сначала о себе, он мечтал о собственной божественности, а не о мощи своей страны. Вот почему его империя распалась, как только он умер. Империя Рима никогда не распадется из-за смерти одного человека или даже многих людей. У римлянина было свое место под солнцем, он никогда не думал о себе как о солнце. А Александр Великий так думал. Может быть, и Марк Антоний так думал. Да, Марк Антоний хотел иметь свое солнце, и его солнце не было солнцем Рима. Нет, это не солнце Рима.
Почему он позволил этой компании в Таренте уменьшить его долю? Надо было уехать и увезти флот из Тарента. Но он этого не сделал. Он считал, что остается, чтобы обеспечить безопасность и благополучие своего войска при вторжении в Парфянское царство. Его обхитрили простыми обещаниями! «Да, я обещаю дать тебе двадцать тысяч хорошо обученных легионеров, — сказал Октавиан сквозь зубы, явно говоря неправду. — Я обещаю послать тебе твои сорок процентов, как только мы откроем дверь в подвал Секста. Я обещаю, ты будешь старшим триумвиром. Я обещаю соблюдать твои интересы на Востоке. Я обещаю то, я обещаю это». Ложь, ложь, все ложь!
«Думай, Антоний. Думай! Из тысячи сенаторов семьсот на твоей стороне. Ты можешь объединить выборщиков в высших классах и контролировать законы, выборы. Но почему-то тебе никогда не удается добраться до Цезаря Октавиана. Это потому, что он здесь, в Риме, а тебя здесь нет. Даже в это долгое лето, пока ты находишься здесь, ты не можешь использовать свои войска и покончить с ним. Сенаторы ждут, чтобы узнать, сколько они получат из сундуков Секста Помпея, — то есть те, кто на лето не улизнул из вонючего, задыхающегося от жары Рима на свои виллы на побережье. И народ не видит тебя. Теперь, когда ты вернулся, тебя больше не узнают с первого взгляда, хотя прошло всего два года. Они могут ненавидеть Октавиана, но эта ненависть перемешана с любовью. Октавиан — тот человек, которого люди вынуждены и любить, и ненавидеть. А во мне сейчас никто не видит спасителя Рима. Они слишком долго ждали, когда же я покажу себя. Пять лет прошло после Филипп, а я еще не сделал того, что обещал сделать на Востоке. Сословие всадников ненавидит меня больше, чем Октавиана, — он должен им миллионы миллионов, что делает его обязанным им. Я им ничего не должен, но мне не удалось сделать Восток безопасным для их деятельности, и этого они не могут простить.
Июль пришел и ушел. Секстилий быстро исчезает куда-то, а куда — непонятно. Почему время так быстро летит? На будущий год… это должен быть будущий год! Если этого не произойдет, я буду никем, первым с конца. А это маленькое говно победит».
В комнату, неуверенно улыбаясь, вошла Октавия. Антоний кивком головы подозвал ее.
— Не бойся, я не съем тебя, — низким голосом сказал он.
— Я так и не думала, мой дорогой. Я только хотела узнать, когда мы поедем в Афины.
— В сентябрьские календы. — Он прокашлялся. — Я возьму тебя с собой, но без детей. К концу года я буду в Антиохии, а ты останешься в Афинах. Детям лучше оставаться в Риме под защитой твоего брата.
Она погрустнела, на глазах выступили слезы.
— Это будет тяжело! — сказала она дрожащим голосом. — Я им нужна.
— Если хочешь, можешь остаться здесь, — огрызнулся он.
— Нет, Антоний, я не могу. Мое место рядом с тобой, даже если ты редко будешь приезжать в Афины.
— Как хочешь.
14
В жизни Антония появился новый Квинт Деллий, высокий и очень элегантный сенатор из очень древнего рода, который почти сто лет назад дал богине Весте весталку. Фонтеи Капитоны были римскими аристократами из плебеев. Его звали Гай Фонтей Капитон, он был красив, как Меммий, и образован, как Муций Сцевола. Фонтей не был подхалимом. Ему просто нравилось быть с Антонием, он был очень хорошего мнения о нем и, как верный клиент, был рад оказать ему услугу.
Когда Антоний покинул Рим и Италию в сентябре, отплыв вместе с Октавией на флагмане из Тарента, он взял с собой Фонтея. К ста двадцати кораблям его флота были добавлены еще двадцать квинкверем, которые Октавия подарила своему брату из ее личного состояния. Все сто сорок кораблей стояли на якоре в Таренте. Строились навесы, чтобы суда можно было вытащить на берег до наступления зимы.
Для экваториальных штормов было еще рановато, но Антоний торопился, надеясь на попутный ветер во время всего плавания вокруг мыса Тенар у подножия Пелопоннеса, а потом до Афин, чтобы встать на якорь в Пирее.
Но на третий день плавания случился ужасный шторм, заставивший их искать укрытия на Коркире, красивом острове недалеко от греческого Пелопоннеса. Качка плохо отразилась на состоянии Октавии, которая была уже на седьмом месяце, поэтому она обрадовалась возможности ступить на твердую землю.
— Я не хочу, чтобы ты опоздал, — сказала она Антонию, — но признаюсь, я надеюсь, что мы пробудем здесь несколько дней. Мой ребенок должен стать солдатом, а не моряком.
Он не улыбнулся ее маленькой шутке, ему не терпелось снова отправиться в путь, его не трогали ни страдания жены, ни ее любезные попытки не досаждать ему.
— Как только капитан скажет, что мы можем отправляться, мы снова поплывем, — резко произнес он.
— Конечно. Я буду готова.
В тот вечер она не пришла на ужин, сославшись на боль в желудке, еще не прошедшую после качки, а Антоний устал от тех, кто окружал его, добиваясь его внимания, заставляя его демонстрировать дружелюбие, которого он не чувствовал. Фактически единственным человеком, который ему нравился, был Фонтей. И он попросил Фонтея разделить с ним обед. Обедали они вдвоем.
Проницательный, как природный дипломат, и тепло относящийся к Антонию, Фонтей с благодарностью принял приглашение. Он давно догадался, что Антоний несчастлив, и, может быть, сегодня ему представится случай нащупать рану Антония, посмотреть, сможет ли он найти отравленный дротик.
Это был идеальный вечер для откровенного разговора. Пламя лампы трепетало при порывах ветра, завывавшего за окном. Дождь барабанил по ставням, небольшой поток булькал, стекая с холма. Угли раскалились докрасна в нескольких жаровнях, прогоняя холод из комнаты; слуги двигались, как лемуры, выходя из тени и снова скрываясь в тени.
То ли из-за атмосферы, то ли потому, что Фонтей точно знал, как вызвать правильный отклик, Антоний рассказал ему обо всех своих страхах, ужасах, дилеммах, беспокойствах, но как-то сбивчиво и без всякой логики.
— Где мое место? — спросил он у Фонтея. — Чего я хочу? Я истинный римлянин. Или что-то случилось, что сделало меня меньше римлянином, чем я был раньше? Я знал все, как мои пять пальцев, у меня была большая власть. И все же, все же у меня нет места, которое я мог бы назвать своим. Или «место» неправильное слово? Я не знаю!
— Может быть, под словом «место» ты имел в виду «назначение», — сказал Фонтей, осторожно нащупывая нить разговора. — Ты любишь кутить, быть с мужчинами, которых ты считаешь своими друзьями, и с женщинами, которых ты желаешь. Лицо, которое ты показываешь миру, дерзкое, самоуверенное, спокойное. Но за этой внешностью я вижу большие сложности. Одна из них привела тебя к косвенному участию в убийстве Цезаря — нет, не отрицай! Я тебя не виню, я виню Цезаря. Он тоже тебя убил, сделав Октавиана своим наследником. Я могу лишь вообразить, как глубоко это задело тебя! Ты потратил свою жизнь, служа Цезарю, а человек твоего темперамента не мог понять, почему Цезарю не нравились иные из твоих действий. А потом он оставил завещание, в котором даже имени твоего не упомянул. Жестокий удар по твоему dignitas. Люди удивлялись, почему Цезарь отдал свое имя, свои легионы, свои деньги и свою власть красивому мальчику, а не тебе, уже взрослому мужчине. Они поняли завещание Цезаря как знак его ужасного недовольства твоим поведением. Это не имело бы значения, если бы он не был Цезарем, идолом народа, — они сделали его богом, а боги не принимают неправильных решений. Поэтому ты был недостоин стать наследником Цезаря. Ты никогда не смог бы стать вторым Цезарем. Именно Цезарь сделал это невозможным, а не Октавиан. Он отнял у тебя твое dignitas.