Собрание сочинений в четырёх томах. Том 4. - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом наступали приливы бешеной энергии, и я хотел писать книги, ставить спектакли, снимать фильмы, чтобы кто-то потом не испытывал моих болей, а тот, кто принес эту боль, вдруг осознал, будучи потрясенный самой страшной трагедией — трагедией детской души: потерей веры в добро.
Я понимаю, что это наивно, но мне иногда хочется всех осчастливить, всех сделать добрыми, слышать смех, видеть веселые глаза. Но… это на расстоянии. Я — на сцене, экране, в книге, они — в зале, дома, в театре. То есть я боюсь близкой встречи с ними.
Я по-прежнему в детстве, я боюсь уйти из него и прийти во взрослый мир.
Я не хочу принимать его, но он завоевывает меня.
Уже начинаю приспосабливаться, усваивать условности.
С прекрасным успехом строю загородки, что еще больше и надежнее отрывает меня от людей, оставляет боль мою со мной. Я в свое время мечтал поставить Ваши «Солнечное затмение» и «Благие намерения». Я хотел, чтобы люди были потрясены, чтобы проснулись от спячки, чтобы сломали свои перегородки и прозрели вдруг, увидев страдающие души маленьких людей, людей растущих, поэтому особенно ранимых. Но теперь стал сомневаться: а надо ли это кому-то? Изменится что-нибудь? И кому какое дело до моих или чьих-то болей?
И чем дольше я живу, тем больше одолевают меня эти сомнения.
«Зачем же я Вам пишу?» — снова и снова задаю себе вопрос. И чем ближе подхожу к концу письма, тем больше страшусь того, что и Вы что-то знаете о моей боли, заглянули в приоткрытую душу, когда из нее вырывалась очередная порция боли. Не хочу заново перечитывать письмо, исправлять ошибки. Боюсь, что тогда совсем его не отправлю! И все же пишу, потому что на что-то надеюсь. Может быть, на встречное движение души человеческой? Но кто же тогда я такой, чтобы меня надо было понимать? Может, ничего не надо?! Пишу это, я все равно надеюсь на что-то. Вдруг чья-то душа отзовется, вдруг кого-то не испугает моя боль, вдруг кому-то понадобится «бесприданник», этот колючий, злой, нелюдимый клоун-человек! Пишу и надеюсь! Пишу и боюсь! И снова сомнения! Но боль уже отошла. Стало легче. И за это Вам спасибо, что «выслушали» меня не перебивая (преимущество письма).
Очень прошу извинить меня, что лезу к Вам со своими болячками. Хоть и писал Михаил Светлов, что боль надо держать в себе, я уже не могу. Это письмо можно было бы и не посылать, но боюсь, что боль опять придет и станет еще ужасней. И тогда я, боюсь, не выдержу.
Только не жалейте меня. Лучше отругайте за самокопание, нелюбовь к людям, за никчемность и неприспособленность к жизни. И посоветуйте: как быть? Что же мне делать?! Исчезнет ли боль моя? И поймет (захочет ли понять) кто-нибудь меня, хотя я душу не открою. Еще и на это ответа жду.
Ваш читатель Иван А-мов, 24 года, «бесприданник», «подкидыш», «детдомовец». Можете презирать меня за это. Можете жалеть. Мне будет больно, но ничего, к боли я привык».
Дорогой Иван!
Не знаю уж кто и когда, но кто-то, когда-то научил меня вкладывать смысл в простое обращение — уважаемый, многоуважаемый, дорогой.
Можно даже никак не выражать своего отношения к человеку, которому пишешь: товарищ имярек — и только. Я делаю это признание, дорогой Иван, чтобы сразу, с первых строк, Вы поняли, что письмо Ваше и Вы сами мне дороги, что искренность Ваша пролита недаром, что я разделяю Ваши муки, хотя и не полностью, и не так, как, может быть, следовало бы.
Но вначале хочу сказать вот о чем.
Письмо Ваше возлагает груз на меня. Понятное дело, я испытываю такое состояние не впервые: книги всегда рождают письма, они становятся барометром работы, показателем того, как тебя понимают. Но литература — дело широкое. Меньше всего стремится она дать конкретный совет. А письмо, особенно исповедь, требует непременно совета. Таким образом, на автора книги возлагается груз, может, даже непосильный ему: этот совет дать.
Промолчишь, тебя не поймут.
А ответишь — всегда сомнения: есть ли у тебя право на совет? Конкретному человеку, в конкретных обстоятельствах? Не перебираешь ли ты в своих правах и, главное, возможностях? Судить обстоятельства, жизнь, судьбу человека, не видя его, — это похоже на опрометчивую попытку врача поставить диагноз больному, не пощупав даже его пульса, не сделав элементарных анализов.
Но письмо заставляет, порой даже требует.
Как поступить?
Промолчать?
Сделать вид, что письма не было?
Не отозваться словом на слово? Ведь есть и простительный тут момент: исповедь, самая искренняя, еще не всегда правдивая оценка событий, напротив, скорее всего она бесконечно избирательна, не учитывает иных взглядов, мнений других сторон, а коли речь идет о споре, еще и замалчивает иные суждения.
Как же тут быть, как вести себя?
Взвалить на себя непосильную ношу? Напялить маску бесстрастного следователя? Судьи? Или бросить письмо в корзину?
Все не подходит, не приложимо. И нет в положении моем поворота единственно праведного, так что выход один — пуститься в дело неправедное, не должное, не могущее претендовать на истину, коли понимать ее как положение всестороннее, точное, безусловное.
Не ждите от меня советов, это пустое дело, как я уже сказал, просто я попробую вслух, как и Вы, порассуждать вместе с Вами или в ответ на Ваши суждения об общем, касающемся всех, а значит, и нас с Вами.
Меня, пожалуй, извиняет еще одно немаловажное обстоятельство: большинство диагнозов Вы ставите себе сами.
Итак, откровенность — за откровенность, ведь Вы написали мне откровенное письмо, которое требует взаимной искренности. А искренность не всегда приятна.
Так вот, я думаю, Вы — эгоцентрист.
В центре всей вселенной, ее неисчислимых бед, страданий, радостей, Вы поместили себя. Все, что вокруг, лишь вращается возле оси, которая сиречь Вы.
Зачем?
Ведь Вы — человек, прошедший даваемое не всякому. Вы испытали горечь, прошли страдание, да и сейчас не избавлены от него. Вы способны сострадать, коли Ваша совесть обращена к подобным Вам. Это ведь из Вашего письма слова: «Я хотел, чтобы люди были потрясены, чтобы проснулись от спячки, чтобы сломали перегородки и прозрели вдруг, увидев страдающие души маленьких людей, людей растущих, поэтому особенно ранимых». Повернули ведь лицо к миру, к болям его и печалям, и тут же, точно обжегшись, вновь лицом к самому себе, любимому: «стал сомневаться: а надо ли это кому-то? Изменится что-нибудь? И кому какое дело до моих или чьих-то болей?»
Дорогой Иван! Надо, чтоб люди, которых Вы понимаете, которые требуют подмоги, помощи, доброго слова и поступка, были бы дороги Вам, вот в чем дело. Простите, но сомнение, надо ли делать добро, выглядит красивостью в нашем жестком времени. Сомнение перед добрым поступком сегодня равно предательству. Добро не совершают, предварительно отмерив семь раз — по старой поговорке, она тут не подходит. Оно совершается инстинктивно, без применения разума и расчета — только тогда добро это добро, а не выгода с использованием добра.
Да, к сожалению, к печали, к неизбывной тоске человечьей, многие святые начала ломаются, курочатся в жизни нашей ответной неблагодарностью, тернистым поиском правды, ожогами зависти, пропастью непонимания. Но ведь благие свойства истинности оттого и благие, что не рассчитаны на ответное благородство.
На добро отвечают злом, так что же, добра не творить? Удавить его ремешком отчаяния, боли, неистовства?
Тяжки, тяжки благородство, доброта, душевность человеческая, тяжки, а не легки вовсе, враки, будто легки, сколько им страдать, плакать, томиться следует, прежде чем к правде пробьются.
Но, страдая, печалясь, синяки да шишки набивая, добро потому добром и зовется, что оно остается собой. Тяжко, в ответ — зло, но ты от своего не отступай, повторяй себе дорогое снова и снова, и лишь сил наберись: ляжет, ляжет доброе семя в мягкую славную почву, взойдет деревами цветущими, яростными, обильными.
Не раз посмеются над Вами, дорогой Иван, коли добро совершите, — тайно ли, явно ли — не раз надругаются над добром, и есть толстокожие — немало их! — кому сытость собственная да зависть чужую беду застит. Но потому добро и есть добро, что оно неизбывно, и если у одного все выйдет, кончится, то много других еще есть, кто наивно, упрямо и верно любит его, творит его, служит ему.
«Я понимаю, что это наивно. Но мне иногда хочется всех осчастливить всех сделать добрыми, слышать смех, видеть веселые глаза».
Это ведь Ваши слова. Они истинные. В них — правда и добро.
Но в Вас недостает силы и верности этому добру. Торопливо Вы отворачиваетесь от истины. Хотите людям сделать добро, а боитесь их: «Я боюсь близкой встречи с ними».
Милый Иван! Добро, конечно, возможно «на расстоянии», как пишете Вы, прежде всего это относится к искусству. Но и там оно оказывается началом действенным лишь тогда, когда соприкасается с сердцем, пробуждает в душе чувства.