Европеец - Иван Киреевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Киреевский узнал о запрещении своего журнала? Его письмо к Жуковскому, из которого явствует, что ему известно существо предъявленных к «Европейцу» обвинений, обычно датируется по почтовому штемпелю — 1 февраля. Но письмо Бенкендорфа к Ливену датировано 7 февраля. Представить себе, что Киреевскому (в Москве!) за неделю до этого было известно его содержание, хотя бы и примерно, разумеется, невозможно. Заметим, что Вяземский (в Петербурге) 6 февраля еще не знал о решении закрыть журнал. Что касается штемпеля, то его изучение оставило у нас следующее мнение: на нем было двузначное число. Первая цифра стерлась полностью. Стерлась также верхняя часть второй цифры. Можно с уверенностью утверждать лишь то, что это было либо «1», либо «4», скорее «1». Таким образом, письмо Киреевского было отправлено из Москвы 11 или 14 февраля.
14 февраля Погодин записал в дневнике: «Какие-то места в „Европейце” жестоко не понравились государю». На следующий день он располагал более подробной, но весьма неточной информацией: «„Европейца” запретили. Киреевского в крепость, а Аксакова на гауптвахту. Предполагается неблагонамеренный смысл в „XIX веке” и неприличные выражения о иностранцах. В городе перебрали все по строчке.»
Современникам и впрямь нелегко было понять, почему журнал Киреевского «жестоко» не понравился государю. Письмо Бенкендорфа к Ливену неоднократно приводилось как пример патологической мнительности властей, которым везде слышался отзвук недозволенных настроений и которые обрушили свой гнев на вовсе его не заслужившую невинную статью. Нет слов, «расшифровка», перекочевавшая из доноса в послание шефа жандармов, груба и прямолинейна. Киреевский больше всего был возмущен именно попытками подставить вместо одних слов другие и прочесть таким образом якобы подразумеваемое автором: «Меня обвиняют самым неслыханным образом, говоря, что под словом просвещение я разумею свободу, под словом обязанность разума я разумею революцию и пр.» Защищавший Киреевского Жуковский также говорил о недопустимости замены одних слов другими: «… с такой методой чтения нет и не может быть строки невинной: нет молитвы, которая тайным образом не могла бы быть обращена в богохуление».
Подразумевания одних слов под другими в «Девятнадцатом веке» действительно нет. Но это не снимает других, более общих и более важных вопросов. Правда ли, что «вся статья» Киреевского «есть политическая»? Имел ли Николай I основание увидеть в ней «рассуждение о высшей политике»? Верно ли, наконец, что эта статья «писана в духе самом неблагонамеренном»?
Жуковский в письме к Николаю I, написанном с целью обелить Киреевского в глазах царя, решительно утверждает, что в «Девятнадцатом веке» «везде говорится исключительно об одной литературе и философии, и нет нигде ничего политического». Киреевский также заявляет: «Мой журнал должен был быть всецело литературным»[3]. Тем не менее есть серьезные основания усомниться в истинности этих утверждений.
Возьмем хотя бы письмо Киреевского к Бенкендорфу, где издатель «Европейца» намеревался изложить «всю совокупность» своих «воззрений на тот предмет», которого он лишь коснулся в журнале. Письмо начинается с напоминания о декабристах: они мечтали «о преобразованиях, системах управления, подобных европейским». «…Я следовал этому течению, питал те же чувства, мечтал о тех же благах для России; к счастью, я разделял лишь эти идеи, а не искал преступным образом, подобно им, их осуществления…» С вызывающей резкостью говорит Киреевский о необходимости отмены крепостного права: «…я желаю освобождения крестьян, так как считаю, что это необходимое условие всякого последующего развития для нас и особенно развития нравственного. Считаю, что в настоящее время всякие изменения в законах, какие бы правительство ни предпринимало, останутся бесплодными до тех пор, пока мы будем находиться под влиянием впечатлений, оставляемых в наших умах зрелищем рабства, нас с детства окружающего…» Перечислив три своих пожелания («распространение серьезного и здравого классического образования», «освобождение крестьян» и «пробуждение религиозного чувства»), автор письма говорит: «Вот что, полагаю, можно было увидеть в статье, которая имела несчастье навлечь на меня высочайшее порицание». Если бы журнал не был закрыт, Киреевский дал бы понять его читателям, что «самое главное для нас — это отдать самим себе отчет о нашем социальном положении». Все это плохо согласуется с «всецело литературным» характером «Европейца», и неудивительно, что письмо Киреевского, несмотря на нападки на революцию 1830 г. и дифирамбы государевой мудрости, могло лишь укрепить у властей убеждение в неблагонадежности издателя и своевременности запрещения его журнала. Красноречивы и некоторые высказывания современников. Когда появились первые слухи о грозе, собирающейся над «Европейцем», Вяземский просил предупредить Киреевского: «…пускай остерегается он в следующих книжках и держится одной изящной чистой литературы, то есть без всякой примеси политической». Мог бы Вяземский так писать, если бы не чувствовал этой «примеси» в уже вышедшем номере журнала? Еще более красноречиво другое его письмо — к И. И. Дмитриеву. «Известно, — иронически рассуждает Вяземский, — что в числе коренных государственных узаконений наших есть и то, хотя не объявленное Правительствующим Сенатом, что никто не может в России издавать политическую газету, кроме Греча и Булгарина… Вы, верно, пожалели о прекращении „Европейца”, последовавшем, вероятно, также в силу вышеупомянутого узаконения. Смысл этих слов ясен: Вяземский считал «Европеец» политическим изданием.
Обратимся к самой статье. Киреевский исследует в ней господствующее направление своего времени «особенность текущей минуты» (Е. № 1. С. 4.). «В конце осьмнадцатого века, когда борьба между старыми мнениями и новыми требованиями просвещения находилась еще в самом пылу своего кипения, господствующее направление умов было безусловно разрушительное… Эти электрические слова, которых звук так потрясал умы: свобода, разум, человечество, что значили они во время Французской революции?» (Е. № 1. С. 7, 8). Киреевский показывает, как отразилась острота классовых столкновений в литературе, религии, этике. «Но это направление разрушительное, которому ясным и кровавым зеркалом может служить Французская революция, произвело в умах направление противное, контрреволюцию» (Е. № 1. С. 9), также запечатленную различными формами общественного сознания. Из борьбы противоположных направлений — революционного и контрреволюционного — родилась, по мнению Киреевского, «потребность мира», «потребность успокоительного равновесия», «стремление к мирительному соглашению враждующих начал» (Е. № 1. С. 10). Это стремление Киреевский и считал «особенностью текущей минуты».
Интересно сравнить «Девятнадцатый век» с написанным двумя годами ранее письмом Киреевского к А. И. Кошелеву. «Кстати к Погодину; он задумав пресмешную вещь: хочет писать особенную брошюрку о том, что политическое равновесие Европы принадлежит к числу тех мыслей, которые вместе с поверьями о колдунах, привидениях и чертях суть порождения невежества и суеверия и в наш просвещенный век должны вывестись и исчезнуть при свете истинного мышления. Сколько я ни толковал ему, а переубедить не мог; ибо для этого нужно понять, что такое политическое равновесие, а здесь-то и запятая». По всей вероятности, Киреевский излагал в «Девятнадцатом веке» примерно те мысли, которые высказывал Погодину. Но вот что важно: в письме говорится о политическом равновесии — в статье крамольное определение по понятным причинам опущено. Письмо к Кошелеву подтверждает, что «успокоительное равновесие», «мирительное соглашение», «искусно отысканная середина» — все это были для Киреевского категории политические. Что же касается историко-литературного материала, имеющегося в первой части «Девятнадцатого века», то он призван лишь иллюстрировать политические положения автора. Заявив, что «стремление к успокоительному равновесию» продолжается и поныне, он говорит: «Докажем это состоянием литературы» (Б. № 1, С. 12) — и переходит к характеристике того, какое следствие имело оно в художественном творчестве, в философии.
К этому можно добавить, что политическая острота того варианта статьи, который читал Николай и который перепечатан в собраниях сочинений Киреевского, была притуплена давлением цензуры. В Центральном государственном архиве литературы и искусства сохранился интересный документ: список «Девятнадцатого века», представленный С. Т. Аксакову, с возражениями последнего и исправлениями, внесенными затем рукой Киреевского.