Магнолия. 12 дней - Анатолий Тосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты сумасшедший, – наконец выговорила она.
– Правда? – удивился я.
– Ага. – Ее голова лежала у меня на руке, и по тому, что рука вдавилась в постель, я понял, что она кивнула. – Ты вообще сумасшедший. Мне говорили, поэты все сумасшедшие.
– Это плохо или хорошо? – не понял я.
Она не ответила, только пожаловалась:
– Ты мне ухо чуть не откусил.
– А, значит, это было ухо, – наконец догадался я.
Я оторвался взглядом от потолка, повернул голову, посмотрел на Таню, коса все так же покоилась на груди, покорно повторяя ее изгибы, – надо же, даже сейчас, когда все только что закончилось, я по-прежнему ее хотел. Ничего подобного со мной никогда не происходило, я вообще не знал, что так бывает.
– Не понимаю, что со мной происходит. – Я и не пытался скрыть удивление, наоборот, я должен был разделить его с ней. – Ты на меня патологически действуешь, клиника какая-то, одна сплошная ненормальность. Я постоянно тебя хочу. Одного взгляда достаточно, одного слова. Когда ты рядом, мне ничего не надо от жизни, вообще ничего. Только тебя. – Теперь я качнул головой. – Никогда раньше такого не было.
Она молчала, словно пыталась осмыслить мои слова, потом произнесла, но как-то невпопад:
– Ты так странно говоришь. Я никогда раньше не слышала, чтобы так говорили. – Затем она подумала и добавила: – Ты и вправду сумасшедший. Ты и любовью занимаешься, как сумасшедший.
– Это хорошо или плохо? – повторил я.
– Не знаю. Когда ты ночью ушел, я проснулась, а тебя нет, тогда мне было плохо. – Она повернулась ко мне, я воспользовался и оплел ее гибкую, гладкую ногу своей, подтащил, зажал. – Очень плохо. А когда нашла стихотворение на кухне, на столе, и прочитала, я плакала. Как дура, сама не знаю почему, просто ревела.
– Это я тебе написал, – зачем-то сказал я.
– Ну да. – Теперь ее лицо было рядом с моим, почти вплотную, мне хотелось его поцеловать, но я не целовал. – Я хотела тебе сказать, только ты не смейся. Это важно. – Я все же не выдержал и поцеловал, коротко, в губы, но она, похоже, не заметила. – Я не могу быть одна. Честно. – Я ожидал продолжения, но продолжения не было, видимо, она сказала все, что хотела.
– Что значит, не можешь? – не понял я.
– Вот так, не могу, – повторила Таня. – Я так долго была одна, всю жизнь, что больше не могу. Мне плохо одной. Мне надо, чтобы кто-то был рядом. Я серьезно. Когда я одна, я становлюсь какой-то странной. Я сама себя тогда не люблю. Мне нельзя быть одной. Ты должен понять.
Мне показалось, что я понял. Она предупреждала меня.
– Ты предупреждаешь меня? – переспросил я. – Предупреждаешь, что не можешь быть верной?
Она молчала. О чем она думала? Думала ли вообще? Я не знал.
– Считай, как хочешь. Я просто сказала, что мне плохо одной. Что я не могу быть одна. Спать не могу, засыпать боюсь, просыпаться боюсь. Мне нужен кто-то рядом.
И вдруг впервые за все эти последние дни меня накрыла тяжелая, сразу подмявшая мысль, что здесь, в этой темной, пыльной, чужой квартире, в этой постели, на этой простыне, с этим телом, теплым, нежным, болезненно желаемым, до меня лежало множество других мужских тел. Сколько? Откуда мне знать. Наверное, много. Похоже, она и не скрывала этого, даже не стеснялась.
Я сразу почувствовал боль. Резкую, физическую боль, словно кто-то внутри начал безжалостный урок препарирования, полоснув скальпелем по самым живым, самым уязвимым тканям. Мне кажется, я даже застонал от боли. Все изменилось в одно мгновение, будто налетела новая, совсем иной природы волна, смела прежнюю, отогнала, заполнила своей едкой, разъедающей кислотой. Я так ясно представил ее с другим, перед глазами просто возникла живая картинка, будто я смотрю жесткое, бесчувственное, невозбуждающее порно. Не хочу, но смотрю и не могу оторваться.
Я повел плечом, высвободил руку, на которой покоилась ее голова, отпустил ее ногу, отстранился, в результате мы оказались полностью разъединены, в первый раз с того момента, как входная дверь захлопнулась за моей спиной.
– Ты чего? – удивилась она. – Обиделся, что ли?
Мне хотелось закричать, что так же нельзя, что она сука, блядь, что нельзя спать со всеми только лишь потому, что одной становится одиноко. Спать вместе можно только по любви, а не от одиночества. Не от того, что одной плохо спится.
Но я сдержался, не закричал, а постарался сказать спокойно, будто ровным счетом ничего не произошло, будто волна не жгла меня изнутри, не полосовала своей кислотной, разъедающей концентрацией.
– Сколько у тебя было до меня?
– Чего? – не поняла она. Или притворилась.
– Сколько у тебя было до меня мужчин?
– Что я, считала, что ли?
– А почему не посчитать? – стараясь удержать распирающее удушье, не дать ему подточить голос, предложил я.
– Уж поменьше, чем у тебя. – А вот в ее голос совершенно непонятно откуда вкралось раздражение, простая бабья резкость.
– У меня мужчин вообще не было, – попробовал отшутиться я, но вышло мрачно и зло.
– Да ладно тебе придуриваться, – отмахнулась она с еще большей резкостью. – Я же про твоих баб.
– Откуда ты знаешь? – ответил я раздражением на раздражение.
– Да уж видно. – И она отвернулась. Полностью, просто повернулась ко мне спиной. И замолчала.
Я лежал и рассматривал переплетение прядей в ее косе. Я просто исследовал их, как музейный экспонат, как произведение искусства, насколько аккуратно, заботливо они были вплетены одна в другую, я мог разглядеть каждый натянутый волосок, входящий в толстое основание светлого сейчас, в электрическом свете комнаты, золотистого жгута. Дальше коса изгибалась плавной дугой и скрывалась за приподнятым узким плечом, я представил, как она падает между сдвинутых грудей, как касается их, заслоняет.
Потом я перевел взгляд на шею, тонкую, длинную, хрупкую в своей уязвимости, предельной беззащитности. Взгляд скользнул дальше – вообще все линии тела поддавались каким-то школьным геометрическим определениям – гипербола, парабола, овал. Я подумал, что, если бы я изваял мраморную статую подобной формы, я бы назвал ее «идеалом выпуклости».
В точке перехода от талии к бедрам выпуклость еще более отчетливо выделяла трехмерность, очерчивая безупречно округлую сферу ягодиц. Чуть ниже она снова уменьшала объем, особенно там, где ноги, соприкасаясь друг с другом, чуть вдавливали окружность, подминая, сплющивая ее.
Я едва не протянул руку, мне хотелось дотронуться, обнять ее ставшее родным тело, прижать, облепить своим. Но я не мог. Сдавившая ревность сковала движения, обрубила руки, я не только любил, но и ненавидел ее тело, которое наверняка было доступно для многих других, как теперь доступно для меня. Задушить ее я, наверное, мог, но это было бы чересчур просто, я бы мог переломить беззащитно подставленную мне сейчас почти что игрушечную шейку одной рукой, даже не тревожа больную левую.
Накатила новая волна, теперь дополненная звуком, – незнакомый мужчина навис над раскинутым, покорным телом. Женское лицо залито страданием, мукой и полной отрешенностью, именно той, которой было залито еще пять минут назад подо мной. Голос, тоже раздавленный, рассыпающийся на перемешанные со стонами звуки, точно так же, как недавно рассыпался, вкрапливая в свою тревожную музыку мое имя.
У меня потемнело в глазах, ярость набухала, впитывая воздух из легких, я чуть не задохнулся, глотнул, как рыба, раз, другой, снова пустота. Я-то думал, что умею контролировать себя, а оказалось, что мне ничего не подчиняется – ни воля, ни тело, ни даже жалкое, привычное дыхание.
Именно из-за нее, из-за злобной, полностью блокирующей ярости я не расслышал Таниных слов – она что-то говорила, уже, наверное, минуту, но только сейчас ее голос донесся до меня, пробился сквозь подавившую слух глухоту. Я хотел было остановить ее, чтобы она повторила, но злоба перехватила горло, и только вместе со сбивчивым кашлем мне удалось выдавить из себя короткое:
– Что ты говоришь? Я ничего не понял.
– Где ты был вчера вечером? Я знаю, тебя не было дома. Где ты был? – Ее голос казался обиженным. Я усмехнулся про себя, надо же, она еще и обижается.
– С чего ты взяла? – ответил я, даже не желая того, хрипло, грубо. Только такие звуки и могло издавать мое сдавленное спазмами горло.
– Я звонила, – ответила она, и теперь, кроме обиды, я расслышал еще и тоску. Тихую, запрятанную, но все равно с трудом скрываемую тоску. – Я набирала раз десять, не могла удержаться. С девяти до двенадцати. Твой папа подходил, первый раз я тебя спросила, а потом неудобно стало, я трубку вешала, поздно было, да и вообще.
– Мне никто не передавал, – соврал я.
Она даже не пошевелилась, так и лежала на боку, спиной ко мне, чуть поджав под себя ноги. Если еще минуту назад я видел в ее позе лишь безразличный, ни на кого не направленный похотливый призыв, то теперь в ней тоже проступила плохо скрываемая тоска, все та же, которая билась в голосе.