Магнолия. 12 дней - Анатолий Тосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да в том-то и дело, что ни за что. Я-то ведь его знаю. Отличник, математик от Бога, помогает всем, клевый парень. «Запорожец» собрал своими руками из кусков, ну, и кто-то капнул, похоже. Вот теперь ему и клеят.
Водитель снова помолчал, обдумывая, но недолго.
– Вот суки, – снова произнес он голосом Галича. Потом добавил: – Страну замучили. Хорошая страна ведь, а до чего довели. – Он так и не сказал, кто именно довел, но имена собственные здесь, сейчас были необязательны.
Мы ехали, молчали, вдоль улицы мелькали дома, то на одной стороне, то на другой светились витринами магазины. Я успевал читать крупные вывески – «Булочная», потом «Овощи-Фрукты», из стеклянной двери вышел мужчина с авоськой, я обернулся, хотел разглядеть, что внутри авоськи, но мы уже проехали.
– Ну и что ты собираешься делать? – спросил мужик.
Поразительно, как похожи голоса. Да и одутловатое, с крупными чертами лицо, да и усы. Но Галич был где-то далеко, за бугром, он не мог левачить на «Волге» по зимним, январским московским улицам. Сюр какой-то.
– Не знаю, – ответил я.
– А если просто не прийти на собрание?
– Так для того и вызывали, – качнул я головой. – Сказали, если не приду и не проголосую, самого вышибут.
– Вот суки, – повторил мужик, снял с головы шапку, вытер рукавом пот. Оказалось, что на голове у него залысина, неудачно прикрытая длинными темными волосами.
– Да, дела. Неужели опять все начинается…
Мне показалось, что он спрашивает у меня.
– Хрен его знает, – ответил я и вздохнул.
– Тогда ведь тоже постепенно начиналось. Не сразу. Они не спеша пробуют. Приучают население. А потом шаг за шагом, мало-помалу, когда никто уже не возражает, начинают гайки закручивать. – Он усмехнулся. – Да и не только гайки. Нас тоже закручивают.
– Кого нас? – зачем-то спросил я.
– Как кого? Тебя. Меня. Всех нас. А мы молчим и хаваем. Так всегда было. При царях, при большевиках, всегда. Пока лично не коснется, нас не волнует, ничего не волнует. Страна у нас такая, мы сами такие. Оттого нас и выкручивают, и выжимают до капли, как хотят.
Я молчал, я не хотел ни возражать, ни соглашаться. Этот человек, похоже, и думал как Галич, теми же категориями. Которыми я никогда прежде не думал, которые меня просто не волновали. До тех пор, пока лично меня не коснулось. Прям как он говорит.
– Рассказать историю? – произнес шофер своим глубоким, мягким, густым баритоном.
Я снова промолчал. И он, не получив ответа, похоже, ушел в себя.
Мы плавно катили по заснеженной мостовой, прохожие на тротуарах спешили, кутаясь в шарфы, платки, подняв воротники, мы обгоняли их, оставляя позади растворившимися в темноте вместе с каменными остовами домов, вместе с троллейбусными остановками, с замерзшей, заметенной улицей лишь для того, чтобы снова упереться в темноту, поравняться с новыми нависающими массивами домов, с другими спешащими, кутающимися в теплое людьми. Жаркий, густой, пропитанный табачным запахом воздух, казалось, оградил меня не только от зимы, от холода, от снега, но и от людей, от их напастей, забот, сделал нечувствительным, безучастным.
– Давно было дело. Много лет назад, я ребенком был, маленький совсем, лет девять-десять всего, – снова смешался с воздухом мягкий голос с поставленными артистическими интонациями. Я не сразу понял, о чем идет речь, а потом догадался – это он начал свой рассказ. Мне-то показалось, что он передумал, а он просто ушел в себя, вспоминал. – Меня родители на дачу вывозили и на лето, и даже на зимние каникулы, у нас дачка была небольшая, близко от Москвы, километров пятнадцать-двадцать. Я был непоседливым мальчишкой, бегал всюду, в лес убегал на целый день, в лесу ведь мир сказочный, фантастический, ребенку раздолье. Тогда детство вообще незатейливо проходило, никто нас не развлекал, не занимался нами, мама выпускала во двор, и я целый день был предоставлен самому себе. Иногда играл с другими мальчишками, иногда сам по себе. Мама даже не знала, где мы бегаем, что делаем, главное, к обеду вернуться, чтобы она не нервничала. Да, тогда другие времена были, не то что сейчас.
Я кивнул, соглашаясь, хотя и не знал, чем те, другие времена так уж сильно отличаются от этих.
– В общем, там, в лесу, озерцо было небольшое. Ну, как небольшое, метров триста в диаметре, а может, чуть больше. Конец зимы был, март, наверное, или начало апреля, ну да, апреля, весенние школьные каникулы, я был один, без мальчишек, и решил через озеро напрямую пройти. Целый день бегал по лесу, устал, замерз, уже темнеть начинало, хотелось быстрее домой, в тепло, к маме, вот и решил срезать. Пошел я, значит, по льду, все нормально, я лед пробую, все же апрель, но он крепкий, да и я ведь ребенок, вешу немного. Уже прошел половину, наверное, метров сто пятьдесят, не меньше, и тут лед подо мной потрескивать начал. И чем дальше я иду, тем больше он потрескивает. Потом вода начала появляться на поверхности, небольшой такой слой, и даже непонятно, откуда она бралась, две минуты назад не было, и вдруг появилась. Я, конечно, тогда о законах физики ничего не знал, о массе, силе давления, я просто перепугался не на шутку и инстинктивно лег на лед, руки, ноги разбросал, распластался всем своим детским тельцем и пополз. Но не назад, а вперед, до другого берега уже ближе было. Ползу я, значит, чувствую, пальто набухает от воды, тяжелеет, от каждого моего движения лед все сильнее трещит, но я ползу, зубы стучат, не то от холода, не то от страха, а скорее всего и от того и от другого. Долго полз, наверное, с полчаса, уже в истерике, уже почти темно стало, я весь мокрый, промерзший, измотался, едва руками-ногами передвигаю. Смотрю, а сбоку два мужика сидят на ящиках и не то рыбачат, не то сачками корм для аквариума вылавливают. До берега метров сорок, не больше, но я уже без сил совершенно, слезы из глаз катятся и замерзают. А может быть, не слезы, может быть, это ледяное мокрое месиво на лицо налипало и перемешивалось со слезами. Но до мужиков уже совсем недалеко, они чуть сбоку сидят, я потому их сразу и не заметил. В общем, подползаю я к ним, там, кстати, лед покрепче оказался, но мне уже все равно, я уже без сил, с трудом сдерживаю подкатывающую истерику, уже почти что невменяемый, ну, ты понимаешь, от страха, от холода, от усталости. И вот так, распластанный по льду, едва сдерживаясь, чтобы не перейти в откровенный рев, лепечу:
«Дяденьки, – лепечу я, замерев на льду, – снимите меня отсюда. Я больше не могу».
Они посмотрели на меня как-то так мрачно, один даже перестал сачком своим болтать внутри проруби, а потом проговорил тоже мрачно, без выражения, без интонации, как сплюнул в темнеющую в проруби воду:
«Сюда дополз – и до берега доползешь».
А потом действительно сплюнул в прорубь. Я даже запомнил, как он через нос вобрал воздух, собрал во рту мокроту и смачно плюнул.
– А второй? – зачем-то спросил я.
– А второй даже не повернулся, вообще ничего не сказал. И я пополз дальше к берегу. – Мягкий, глубокий голос, тающий в тепле машины, растаял окончательно, не оборвался, а именно плавно растаял. Прошла минута-другая, и он возник снова: – Представляешь, ребенку десять лет, совсем клоп еще, перепуганный, обессиленный, промокший, промерзший до костей, а им совершенно по х-ю. – Слово не резануло, только добавило эмоциональной амплитуды в повествование. – Ни помочь, ни отвести домой, ни успокоить, ни поддержать хоть как-то. Полнейшее, злое, тупое безразличие. Где еще такое возможно? Не представляю. И это ведь только бытовой случай, так, мелочь жизни.
Он снова замолчал. Молчал и я. Мы уже развернулись на Басманной и двинулись в сторону Дзержинки.
– И вот что я думаю, – снова возник голос. – Пока мы такие, нас гнобить одно удовольствие. И любители гнобить всегда сыщутся в избытке, опять же из наших собственных рядов. Потому что на самом деле все определяется лишь одним – отсутствием человечности. Понимаешь, отсутствием человеческой души. И мы живем в этом бездушном пространстве. А знаешь, что выходит.
– Он замолк.
– Что? – пришлось вставить мне.
– Выходит, что ничего никогда не изменится. Как было всегда, так и будет всегда. Генотип народа меняется тысячелетиями, если меняется вообще. Знаешь, кто-то сказал: «Для того чтобы забыть одну жизнь, надо прожить другую, равную ей». Сказано, вообще-то, про любовь, но формулу можно обобщить, она подходит для всей нашей человеческой природы. То есть, чтобы изменить то, что формировалось столетиями, требуется такое же количество столетий. Ты думаешь, те, кто наверху, этого не понимают? Они, может, и рады поменять что-нибудь, но не могут, потому что мы не потянем. Народ не потянет. В этом-то и вся штука. Выхода никакого нет. Ни у нас, ни у них.
Наверное, надо было что-нибудь сказать, ответить, но я опять промолчал.
Мы проехали площадь Дзержинского, затем проспект Маркса, у Центрального телеграфа остановились на светофоре.
– Так кто на твоего товарища наехал? – снова спросил водитель.