Немного пустоты - Александр Муниров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни о какой учебе сегодня и речи не могло идти.
– Тебе может воды дать? – спросил Скрипач, когда увидел, что я проснулся. Он сидел у открытого окна, прячась подальше от перегара и чистил от какого-то пятна свою растянутую толстовку, в которой ходил последние три года, – или аспирина? Что вы вчера пили?
– Ох, отстань… – все, чего я хотел на тот момент, это умереть в тишине. Внутри меня плескалось пивное море и тревожить его явно не стоило.
– Я только помочь хотел, – озадаченно ответил он, – Ну ладно, скажу на эстетике, что ты заболел.
Дождавшись, когда за Скрипачом закроется дверь я провалился в тяжелый похмельный сон без сновидений и открыл только когда электронный будильник с красными светящимися цифрами, рядом с кроватью Скрипача, показывал начало четвертого. Через пятнадцать минут вернулся и хозяин часов.
– Ну как там эстетика? – поинтересовался я.
Он только пожал плечами. Эстетика была предметом очень субъективным и так вышло, что вкусы Скрипача далеко не во всем совпадали со вкусами преподавательницы – низкой и полной женщины, утверждавшей, что тридцать пять лет назад она и другие хиппующие подростки встали у руля возрождения искусства, в противовес навязываемой государством «культуре». Сейчас, глядя на нее, сложно было представить, что эта женщина когда-то пропагандировала расширение сознания, свободную любовь и другие принципы детей цветов. А она именно так и утверждала. Я ни разу не видел ее без фиолетового юбочного костюма и сложной прически, выложенной с таким тщанием, что сразу было понятно – порядок в ее доме поддерживается безукоризненно. Скрипач, похожий на тощего гопника с убыточного провинциального завода, вызывал у нее раздражение одним своим видом.
И это не считая того, что она считала свой предмет наиважнейшим, а свой вкус безукоризненным. Пропуски занятий по эстетике тоже карались с безжалостностью, несвойственной хиппи.
– Как всегда.
– Слушай, а я нравлюсь людям?
Скрипач стащил с себя кофту, кинул ее на кровать и взял в руки чайник, проверяя количество воды.
– Сейчас ты вряд ли кому-то нравишься. В комнате пахнет так, словно ты разлагаешься на спирт и другие компоненты.
Он опять открыл окно, а я натянул на себя одеяло.
– Меня вчера назвали харизматичным.
Скрипач щелкнул выключателем чайника и полез в сумку.
– Надеюсь, женщина?
– Нет.
Скрипач вытащил пачку овсяного печенья и пакетик леденцов.
– Печально. Ну… женщинам ты всегда нравился. То ли ты им говоришь, что-то такое, то ли вид у тебя какой-то особый. Но если вдруг решил сменить ориентацию, то я готов брать тебя с собой на вечеринки, чтобы ты не перебивал у меня женщин.
До того момента я думал, что он не зовет меня никуда только потому, что сам никуда не ходит, не считая пустырей и лесов, где Скрипач, прячась от всех, тренировался играть на скрипке. Не знаю, как он справлялся дома, но окружающие нас люди очень не любили, когда им по несколько часов играют гаммы или раз за разом лажают, пытаясь повторить отрывок из какого-нибудь произведения.
– Ты невыносим, – сказал я.
– Это твой перегар невыносим, – парировал Скрипач, – лежишь тут, воняешь, еще и комплименты выпрашиваешь. С ума можно сойти.
В тот день случилось еще кое-что. Вечером, когда уже стемнело, а я сумел встать с кровати.
– Я закрою двери на замок через сорок минут. Успевай, – предупредила комендант – тридцатилетняя дама, за глаза называемая в кругу студентов Джульеттой.
Образования у нее не было, а консерватория вошла в ее жизнь вместе с мужем-преподавателем по истории искусств. Джульетта тоже писала стихи, причем, как это ни удивительно, намного лучше, чем выходило у большей части местных «поэтов», разве что с такими ужасающими ошибками, что, казалось, она их делает нарочно. На поэтические вечера Джульетта не ходила, а стихи вывешивала просто на доску объявлений в фойе общежития, между записками о продаже детских колясок и сообщений об отключении воды. Все до единого ее сочинения посвящались мужу и, в зависимости от их содержания было понятно, что на сегодняшний день творится в их семье. Муж Джульетты, конечно же за глаза называемый Ромео, имел склонность к молодым студенткам, пьянству и не по карману богемной жизни, так что почитать всегда было о чем.
– Я просто проветрюсь, – сказал я, для пущей убедительности пыхнув перегаром в ее сторону, – Скрипач изнуделся весь, что ему дышать нечем.
– А я тебя предупредила, – сказала Джульетта.
Двери общежития выходили на центральную улицу, по которой, в любое время суток, ездили машины, но высаженные тополя между проезжей частью и зданием и идущие почетным караулом от крыльца к проезжей части, создавали ощущение, будто все находится дальше, чем на самом деле. Они же скрывали фонари, поэтому на лавочках у крыльца днем было прохладно, а ночью темно. Это была наша территория, студенты консерватории здесь часто сидели, разговаривая на свои темы, пили пиво, курили дешевые сигареты, флиртовали с девчонками и оставляли пустые бутылки и окурки рядом с переполненной мусоркой.
Я упал на лавку и запрокинул голову вверх. Отсюда не было видно неба – кроны деревьев надежно закрывали все. Там, где светил фонарь – крутился рой мошек.
Вечерняя прохлада и ни одного человека. То, что нужно.
Если подумать, я действительно всегда пользовался хорошим отношением людей. Тот же приют: дети из моей «родной альма матер», живущие там, официально не считались трудными. Для трудных детей были совсем иные заведения, а из нас, теоретически, еще могли выйти достойные представители общества. В смысле, не преступники и наркоманы, как рисовал директор, и не душевно больные люди, а просто лишенные того, что есть у других детей. Никто из нас не мог прийти к маме ночевать после приснившегося кошмара или попросить подуть на палец, если ты порежешься – пользы с этого «подуть» вроде и никакой, но со стороны казалось, что и вправду от этого становилось легче. Все эти маленькие радости жизни, капли любви, связанные с родителями, которые потом вспоминаются с теплотой. У нас ничего подобного не было, а если и было, то в таких воспоминаниях, что нас, еще не окончивших школу, другие люди, в основном взрослые, уже считали циниками.
Но это было неправдой. Многие из нас идеализировали своих родителей – чуть не убивших в пьяном угаре или бросивших только потому что новый муж или, реже, жена, сказали, что не хочет жить с чужим ребенком. Чего мы действительно не любили, так это того, что нам напоминают о сиротстве. Я, например, ненавидел фильм «Один дома», потому что он был о семейных ценностях. Он словно тыкал мне в лицо тем, чего у меня не было.
Так вот, компенсируя то, чего были лишены, многие из нас пытались самоутвердиться внутри нашего замкнутого социума.
Если рассуждать логически, то у меня не было никаких шансов. Я был довольно хилым ребенком до четырнадцати лет. И пианино. У нас самым крутым всегда считался либо самый сильный, либо самый болтливый. И, как правило, самый старший, а когда эти старшие вырастали достаточно для того, чтобы покинуть детский дом, их занимали следующие в очереди. Пианино в этой иерархии выглядело чуждым элементом и мне, по сути, должно было бы прослыть презираемым умником, издеваться над которым является делом чести любого.
Но это было не так, меня приняли вместе с инструментом и ни один из детдомовских детей ни разу не обратил свою подростковую агрессию на меня. Во всяком случае с того времени, как я стал со всеми общаться. Другие, вне стен приюта – бывало, но приютские относились, скорее, с уважением. Странно, правда?
Это касалось и людей, что там работали. Ни для кого не было секретом, что у работников детского дома были свои любимчики, которых, опять же, дети либо презирали, либо использовали для того, чтобы получить какие-то общие блага. А я был всеобщим любимчиком.
Директор, воспитатели, само собой учитель музыки, даже главный повар – вреднейшая женщина, о которой ходили легенды среди детей, будто бы она добавляет крысиное мясо в котлеты, а настоящий фарш уносит домой, вечно кричащая тонким пронзительным голосом на тех, кому не повезло быть посланным ей в помощь на кухню. Меня она подкармливала, даже сверх рекомендаций врачей, когда я, по разным причинам, оказывался на кухне. Есть хотелось не всегда, но отказываться никогда не отказывался, потому что в этом чувствовалась какая-то невысказанная забота, а ее и так в жизни было немного.
Однажды зимой, когда мы мыли полы в коридоре во время отпуска уборщицы, она, стоя там же, у служебного выхода и дымя сигаретой, так как зимой выходить на улицу не хотелось, а в остальных местах стояли дымоуловители, брезгливо смотрела на нас и комментировала наши действия: