Невозможность путешествий - Дмитрий Бавильский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня медленно поднималась температура, бросало то в жар, то в холод, кожа покрывалась гусиной сыпью и мелкой изморозью… а в Розовом павильоне громыхала музыка, находиться там было невозможно…
Публика пустилась в окончательный распояс, и свадьбе этой было места мало, и места было мало и земли. И как у них у всех, после длинной процедуры венчания, мотания по Царскому Селу и бесконечной программы в Павловске, силы оставались?
Ребята казались свежими, несмотря на количество всего выпитого и съеденного, увиденного и услышанного.
А Хиль все пел и пел, словно в сомнамбулическом трансе. Как-то я видел репортаж с курехинской «Поп-механики». Там Хиль выступал со старым шлягером про ледяную избушку, выпутываясь из блестящего скафандра, сооруженного из куска серебряной фольги. Казалось, народный артист СССР так тогда и останется там, внутри непроницаемого клубка.
«Человек из дома вышел…», — пел он, обращаясь к невидимому собеседнику, выделывал па одной ногой и переходил к другой песне. «Опять от меня сбежала последняя электричка», — снова объяснял он кому-то незримому, глаз стеклянный, фиксированный.
Потом музыка обрывалась, и он словно бы оттаивал. Снова на лице его появлялось осмысленное выражение.
— Понимаешь, — говорил мне Илья в кулуарах, будто бы немного стесняясь, — мы думали и про Шнура, и про «Чай вдвоем», но мы же хотели родителям угодить, им праздник устроить… А Хиль — он всем так на душу лег. Это же все для них… для них…
— То есть, ты хочешь сказать, что все это — сюрприз для них?
— Конечно.
— То есть все это вы сами-сами…
— Ну да, ребята немного помогли. Димка с шампанским, кто-то с гостиницей, ну и так далее…
Кстати, тамада, когда прощался, не забыл упомянуть о своем звании, мол, заслуженный артист. И точка. Без уточнений. Его уход («сделал дело — гуляй смело») не остановил веселья, напротив, только ускорил. Или это алкоголь?
Вот как развлекается одинокий и непьющий странник, попавший в чужой город? Скажем, в командировке? Бегает по делам, а когда они заканчиваются, встречается с друзьями.
Как-то я оказался в Питере на большом корпоративном мероприятии в «Астории». Конец мая, духота, пузырьки шампанского. Отстрелялись быстро, дальше по плану был Рембрандт. Вот внутренним глазом ты уже видишь «Данаю», восстановленную после покушения… все эти старики и старухи с надменными и страдальческими глазами, словно бы вышедшие из темного угла на свет…
Не стоило увлекаться банкетными пузырьками (да на пустой желудок), но что делать, если никого не знаешь, а время растягивается, точно резинка для салочек?
Ходишь с задумчивым видом по презентации, потягиваешь из бокала, только это и спасает. Потом бросаешься к полузнакомым коллегам из питерского филиала, как к самым родным и любимым. Пустые разговоры, но выбраться уже невозможно: пластилиновый, ты влип.
И вот (необходимо продолжение банкета) вы уже гуляете нестройными рядами возле Исаакия, открыто курите в скверике и идете дальше. Ты снова «во чужом пиру»: у местных свои связи, отталкивания и притяжения. Кто-то задирает друг друга, кто-то бессмысленно спорит. Улыбаешься, точно понимая, о чем они говорят, перемещаясь из одной рюмочной в другую, улыбаешься, делаешь вид, что тебе интересно, потом с облегчением видишь на часах: пора собираться в дорогу, мчаться на Московский вокзал — в самую последнюю минуту, запыхавшись, едва не опоздав, вваливаешься в купе: вот сколько дел, оказывается…
А Рембрандт-то снова мимо, мимо.
В другой раз мы приехали сюда с Аркой, в самый что ни на есть романтический, конфетно-букетный период. Сорвались на выходные. Остановились на выселках, у старого бородатого финна, давно осевшего в России. Финн правильно и хорошо говорил по-русски. До тех пор пока дело не доходило до мата, который он употреблял не к месту. И тогда становилось очевидным, что русского он, шпион, не понимает, берет от слов одну оболочку, делая вид, будто бы так и надо.
Всю ночь в «Красной стреле» я пел Арке про Рембрандта и его портреты, на которых схвачена суть человека. Удивительно, но посмотришь на такое лицо — и сразу все про него понятно. Знание это сложно выразить в словах, но, точно пепел в носоглотке, остается ощущение, что если бы довелось встретиться с человеком на портрете, вы могли бы понять друг друга. По крайней мере, ты его…
Стоял февраль, с Финского залива дули злые ветры. Мы забрались на смотровую площадку Исаакиевского собора. Невидимые динамики транслировали в непрерывном режиме первый концерт Чайковского, первую его часть. Рябые ангелы всматривались в город пустыми глазницами.
Мы так продрогли на этом верху, пока фотографировались, пока разглядывали дворцы и заводские трубы, что спустившись, немедленно «вдарили» по горячему глинтвейну, а потом вдарили еще и еще.
Ночь растянулась, вместив массу событий — поход в клуб, танцы, водку с лимоном, возвращение под утро обратно на выселки.
Я уснул, а старый финн и моя подруга разговаривали на кухне, потом, когда я проснулся, готовили завтрак… Пока я приходил в себя, собирался, настраиваясь на встречу с прекрасным, у Арки вдруг начались месячные. Она держалась за низ живота, прекрасное лицо ее побледнело.
У нас всегда так: только соберемся на охоту…
Эрмитаж отменился. Вместо этого мы стали смотреть фильм, купленный накануне в метро. На мониторе того самого лэптопа, который я использую и сейчас.
Я вернусь со свадьбы в гостиницу в лихорадке. Укутаюсь с головой в одеяло из слоеного теста — завтра встречать отца на вокзале. С его докторской, потянувшей на полтора десятка кг. Мгновенно засыпаю и мгновенно просыпаюсь утром, разбитый, солнце светит вовсю, температура воздуха за окном и моя собственная играют в догонялки. Никто из водителей не знает, где находится Ладожский вокзал, новый для Питера пункт приема приезжих. Повезло только с третьей-четвертой машиной.
Ехали окольно, по промзоне — как в Чердачинске побывал, ну и город, «перепады давления» разительные, вот уж точно Питер — «город контрастов». Успеваю к самому прибытию. Странное место: вокзал, встроенный в какую-то теснину, загороженный ларьками, а внутри — хай-тек, бессмысленный и беспощадный.
Вместе со мной отца встречает Владимир Ильич, большой, смешливый дядька, с которым отец учился в мединституте. С тех пор они не виделись. В машине у тезки Ленина жарко. Отец тревожно щупает мне лоб. Ему не привыкать меня лечить: я рос болезненным ребенком, к тому же плохо ел. Когда меня привозили к бабушке на Украину, та поражалась моей прозрачности и начинала срочно откармливать. Я этого не помню, слишком мал был. Помню только нашу последнюю поездку в Тульчин, когда бабушка умерла и мы ехали продавать дом.
С этой поездки в Тульчин, собственно говоря, и началась моя любовь к изобразительному искусству. Когда мы приехали в опустевший дом, отцу было явно не до меня.
Мы вошли в его комнату (когда-то его), где почти не осталось мебели. На низком подоконнике стоял узкий ящик с открытками. Длинный такой, похожий на ящичек для каталожных карточек в библиотеке. Только вместо карточек в нем стояли открытки с репродукциями картин. Этот ящик отец мне и протянул, дабы занять ребенка. С ними я и заигрался, захватив потом с собой на Урал. Наследство.
Бабушкин дом стоял во дворе с множеством фруктовых деревьев. Яблони и груши-переростки… возле нашего дома осыпалась шелковица… Двор был автономным — заходишь с улицы и попадаешь на отдельную небольшую площадку с домами, окруженными заборами и садами.
Странные, заросшие буйной южной зеленью пространства. Меня, помню, очень долго волновал один пространственный парадокс — почему наши соседи выходят через уличные ворота, а возвращаются с тылов? Видимо, где-то была еще одна, невидимая глазу калитка, лаз в частоколе, но я про него не знал. Не знал и удивлялся.
Однажды отец поднял меня совсем рано. Разбудил. Солнце только-только всходило, но уже жарило. Мы долго шли в гору, я молчал, так как не выспался, отец — потому что думал о своем. Высоко на холме начиналось старинное еврейское кладбище — сотни странных, вставших на дыбы, камней, испещренных надписями, точно оспой, с покосившимися оградками.
Где-то тут лежала бабушка…
Я помню, как она умерла. Точнее, как мы получили телеграмму о ее смерти. Как папа заплакал и ушел в комнату, которую сам построил и в которой я был зачат. Единственный раз в жизни, когда я видел его слезы.
Сразу за почтальоном зашла двоюродная сестра Люба с пачкой фотографий — недавно родилась моя младшая сестра Лена и родители торопились отправить на Украину фотографии новорожденной, порадовать стариков.