Жестокий век - Исай Калистратович Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Иди отсюда! – прогнала его Хоахчин.
Оэлун поправила в очаге дрова, присела перед огнем. У нее на родине дров нет, там жгут сухой навоз – аргал. Он горит ровным, спокойным пламенем. Огонь в очаге не буйствует, как здесь. Все здесь иное, даже огонь.
– Хоахчин, если я выберусь отсюда, ты поедешь со мной?
– Нет, фуджин, тебе не выбраться отсюда, – вздохнула Хоахчин. – Я бы поехала…
– А тебе хочется домой, Хоахчин?
– Домой? – Она закрыла глаза. – Я не знаю, фуджин. Там мне жилось плохо. Ой-ё, как плохо! Но там отец. Он уже старик. Он так надеялся на меня и на нашего Хо. Теперь у отца никого нет.
– Я буду молить Небо, чтобы…
Оэлун не договорила. В курене возник шум, послышались крики, топот множества ног. Она выглянула из юрты. Люди бежали мимо, вверх по пологому склону сопки, возбужденно размахивали руками.
– Едут! Наши едут!
– Ну вот, – сказала она, – вот…
Примчался Хо, позвал:
– Пошли смотреть!
– Пошли, – сказала и Хоахчин.
Они поднялись на сопку. С ее круглой, поросшей степной полынью макушки видна была долина, прорезанная высохшей речушкой. По долине узкой лентой двигалось войско. Впереди конники, за ними закрытые и открытые повозки и повозки с неразборными юртами, за обозом снова конные. Пыль, поднятая множеством копыт и колес, густым облаком вползала на противоположный склон долины, там, на вершине склона, в лучах предзакатного солнца становилась розовой, и Оэлун казалось: вся долина охвачена пожаром. Тревожная теснота сдавила ее сердце.
Всадники приближались. Уже можно было разглядеть их лица, и толпа на сопке притихла в напряженном ожидании. Тишину разрушил звонкий детский голос.
– Эцэге! Эцэге![7] – ликующе завопил мальчишка и бросился вниз, навстречу всадникам, его догнала мать, за ручонку потащила назад.
Усталые лошади медленно поднимались в гору, скрипела под копытами кремнистая земля. Оэлун вглядывалась в темные от пыли незнакомые ей лица воинов. Есугея среди них не было. Всадники поднялись на сопку, встречающие облепили их со всех сторон, и нестройная, бурливая толпа покатилась в курень. Оэлун потеряла где-то Хоахчин, выбралась из толпы и пошла в свою юрту.
Курень шумел на тысячу голосов: смех, плач, крики, звон стремян и оружия, скрип повозок и стук копыт – все сливалось в сплошной неутихающий гул. Оэлун то садилась у очага, то вскакивала, беспокойно вслушиваясь. Неужели Есугей погиб? Сейчас она не знала, радоваться ей или горевать. Если погиб, что ждет ее? «Неужели отдадут Отчигину? О вечное синее небо, о великая мать-земля, чем я прогневила вас, за что мне такая доля?»
Хоахчин ворвалась в юрту.
– Везут! Ой-ё, везут! – заметалась, раскидывая постель.
Перед юртой остановилась повозка. Нукеры осторожно сняли с нее Есугея. Ими распоряжался высокий старик с реденькой седой бородкой. Хоахчин успела постлать постель. Старик сам проверил, мягкие ли войлоки, поднял выше изголовье. Нукеры уложили Есугея, укрыли одеялом. Оэлун приподнялась на носках, через плечи нукеров глянула на Есугея. Бледный, скуластый, он лежал с плотно закрытыми глазами, на виске рядом с рыжей косицей быстро-быстро билась синяя жилка. Живой.
Нукеры ушли. Старик приказал Хоахчин вскипятить воды, поманил пальцем Оэлун:
– Помоги мне.
Он заставил ее поддерживать голову Есугея, сам начал осторожно снимать с его груди грязную, со следами ссохшейся крови повязку. Чуть ниже ключицы темнела широкая рана. Оэлун зажмурилась, отвернулась.
– Боишься? – спросил старик. – Привыкай.
Промыв рану теплой водой, он отвязал от своего пояса кожаный мешочек, достал из него сухие зеленые листья, подержал их над кипящим котлом и, что-то нашептывая, залепил ими всю грудь Есугея. Тот не приходил в себя, тихо, сквозь стиснутые зубы, постанывал; его голова была сухой и горячей. Старик перевязал рану чистой холстиной, заварил в котле какие-то корни и, остудив, напоил раненого.
– Теперь ему будет легче. – Он впервые внимательно посмотрел на Оэлун. – Твои глаза полны печали. Не горюй, дочка, не иссушай свое сердце. Путь каждого из нас предопределен небом. Тут уж ничего не поделаешь. – Помолчал. – Немного погодя ты еще раз дай ему попить этого отвару. Я приду рано утром.
Ночью Есугей начал бредить. В бешенстве выкрикивал какие-то непонятные слова, пытался подняться. Оэлун позвала Хоахчин, они вдвоем прижали его к постели, но он все порывался встать.
– Тише, ну, тише, – вполголоса уговаривала его Оэлун.
Он затих, прижал ее руку к щеке и отчетливым шепотом произнес:
– Эхэ! Эхэ-э![8] – и застонал капризно-жалобно, как маленький ребенок.
Хоахчин держала над головой светильник и, всхлипывая, говорила:
– Бедный господин! Ой-ё, как ему больно!
Оэлун уже не думала о себе. Недавние мысли о своем будущем отлетели прочь. Перед ней был слабый, умирающий человек, и она не хотела, чтобы он умирал, чтобы ему было больно и тяжело. Она гладила Есугея по жестким рыжим волосам, по пылающим щекам, а он все крепче прижимал ее руку, будто эта рука могла помочь ему выбраться из небытия.
Неизвестно, сколько дней и ночей пролежал он в беспамятстве. Уже мало кто надеялся, что он сумеет подняться. Лишь старик Чарха-Эбуген был спокоен.
– Есугей не умрет. Будет жить Есугей.
Перед юртой он воткнул в землю копье с насаженной на него черной войлочной лентой – знак того, что здесь находится тяжелобольной и вход в юрту воспрещен. Все заботы о больном легли на Оэлун и Хоахчин. Бессонные ночи измучили их. Оэлун потеряла всякое понятие о времени. И когда Есугею стало лучше, она с удивлением увидела, что пришла зима. Над землей, убеленной снегами, разгуливали злые вьюги. Ветер свистел в ветвях старой сосны, ее ствол тяжко, натужно скрипел, хлопья снега падали в дымовое отверстие юрты и, не долетая до пола, исчезали, расплавленные жаром очага.
Пока Есугей был на грани жизни и смерти, ее сердце переполняла острая жалость, но едва он начал поправляться, как прежнее чувство отчуждения вернулось к ней. Правда, это чувство не было таким острым, как в то время, когда он привез ее в свою юрту, что-то все-таки надломилось в ней. Иногда она думала, что если бы он, а не Чиледу, посватал ее на родине, все было бы по-другому. Но он привез ее, положив поперек седла, как вор, похитивший овцу.
По утрам, едва проснувшись, Есугей отыскивал ее взглядом и звал к себе. Она садилась у его постели, опускала глаза.
– Ты почему все время молчишь?
Она пожимала плечами – ну что ему скажешь?
– Мне все время казалось, что рядом моя мать.
– Да, я это знаю. Ты часто звал ее.
– А это была ты. И ты очень похожа на мою мать.
– Да, все женщины похожи друг на друга.
– Ты обижаешься на меня?
Оэлун ничего не ответила. А он все настойчивее спрашивал об этом. Однажды, потеряв терпение, рассердился:
– Ты что же, всегда такой будешь? Я тебя не понимаю. Если ненавидишь меня, то почему не помогла перебраться к предкам? Сделать это было очень легко.
– Зачем? Чтобы стать женой Даритай-отчигина?
– Кто тебе сказал это?
– Сам Даритай-отчигин.
– Помоги мне сесть. – Опираясь на ее плечо, он приподнялся, стиснул зубы, посидел так, унимая боль, приказал: – Пошли Хо к Даритай-отчигину. Пусть он идет сюда.
Даритай-отчигин, увидев Есугея сидящим, зажмурился в счастливой улыбке.
– Уже встаешь, мой любимый брат!
– Уже встаю. Скоро буду крепко держать в руках плеть… Я что тебе говорил, когда уезжал?
– Ты много говорил. Но я все исполнил.
– Об Оэлун я тебе что говорил?
– Чтобы я берег ее, не позволял никому обижать. Все твои золотые слова помню.
– Что еще говорил?
– Еще? Чтобы все у нее было: еда, питье, одежда. Разве не так, дорогая невестушка?
– А если я буду убит, что ты должен был сделать с Оэлун?
– Я должен был отправить ее домой.
– Ты сказал