Крузо - Лутц Зайлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Останься здесь.
Пока.
Металлическая решетка на въезде стояла настежь. Перед песчаниковыми бараками пониже Радиологической станции находились тиски, приваренные к стальному рельсу, с кассетой в пасти. Серебристо-зеленая краска облупилась, крышка стального кожуха торчала вверх. На первый взгляд тиски словно поджидали своего хозяина, который их похвалит и заберет добычу. На посыпанной шлаком земле блестели монеты, дорожка сплошь в разбросанных бумагах – таблицы, записи, протоколы экспериментов, наверно. Эд поднял отяжелевшую от дождя пачку, все записи по-русски. Нашел он и удостоверение с эмблемой из превращенных в факел букв «Ю» и «П» – юные пионеры. Открыв удостоверение, он увидел Крузо, ребенка. Темная куртка-анорак с капюшоном, в мелкий светлый горошек, галстук, легкие круги под глазами на широких щеках и брошенный украдкой, почти боязливый взгляд. Рядом штемпель островной школы и десять заповедей юных пионеров. Портрет ребенка, который знал, что никогда не дорастет до этих заповедей. Эд никогда не задумывался, что после переезда из русского городка № 7 Крузо наверняка учился в хиддензейской школе, русский ребенок в немецкой школе. Без матери и внезапно без сестры тоже. Все потеряно, а сам он как бы остался в том месте, которое не было ему домом. Послышалась негромкая барабанная дробь; звук шел от жестяного фонарного плафона, снова начался дождь. Эд боялся за Крузо. Прижал удостоверение к груди (к свитеру Шпайхе), чтобы чуточку просушить. Дверь старой трансформаторной была открыта, но Башня опустела. Лабиринт из шерстяных одеял исчез, и нижний этаж стал полностью обозрим. Вокруг стояли ржавые бочки, прикрепленные к стене стальными лентами, как закованные средневековые узники. Эд позвал Крузо. Ничто не шевельнулось. На безумную секунду мелькнула мысль, что его товарищ может быть заперт в одной из бочек – Иона на пути в море. Он осмотрел бочки. Маркировка на них большей частью проржавела и осыпалась, только елки или черепа, кое-где черные и красные фрагменты надписей. «Возьмите меня и бросьте меня в море»[23].
Немного погодя Роммштедт открыл дверь, но порог не переступил. Похоже, узнал Эда не сразу, однако улыбнулся, и улыбка уже не сходила с его губ. Света в коридоре было очень мало, и на миг Эду почудились шорохи – кто-то там был, без сомнения. Эд торопливо попытался вкратце сформулировать то, что мог сказать об исчезновении друга, учитывая исчезновения других, всех других, точнее, если не считать его самого. При этом он полуобернулся к тискам, словно надлежало сослаться и на этот пункт поисков. Роммштедт тоже смотрел на тиски, но скорее будто на огромный штормовой водоем. Потом попросил Эда минуточку подождать и закрыл дверь. Немного погодя снова открыл и пригласил его зайти на станцию.
Он с интересом смотрел Эду в лицо, и тот повторил вопрос насчет Крузо. В коридоре пахло затхлостью, остатками еды и застарелым потом – разило одиночеством Роммштедта. На миг у Эда мелькнул вопрос, уж не изгой ли и сам Роммштедт, вроде халлевского завхоза, высокообразованный, но выведенный из строя и оттого в отчаянии, более чем в отчаянии.
Как и в прошлый приход на Шведенхаген, Эд ощутил расположенность к этому месту. Он устал, ноги подкашивались.
– Может быть, вам известно, где Крузо?..
Профессор погладил его по волосам.
– Как поживаете, господин Бендлер? Все прекрасно зажило, верно?
Эду хотелось сесть. Необходимо отдохнуть, хотя бы недолго. Широким, продолжающимся в бесконечные глубины станции движением Роммштедт придвинул стул: сухой, певучий скребок по линолеуму, устремившийся навстречу Эду из пустых коридоров. При этом горизонтальная проекция здания повернулась, под низкое электрическое гудение все помещения станции сдвинулись… Конечно, она для того и создана, думал Эд, тяжеловесно и сонно, поэтому его не особенно удивило, что стул, очутившийся у него за спиной и мягко ткнувшийся под коленки, стоял посреди лаборатории, прямо перед большими свинцово-серыми съемочными пластинами. Теперь он сообразил, что гудели эти пластины. Да, именно они, подумал Эд, будто уразумел самое важное. Он еще раз сформулировал вопрос о Крузо, о своем брате, но только в мыслях, потому что Роммштедт заговорил.
Словно почетные звания, он перечислил прежние названия своего института.
– Институт радиологических исследований, Институт источников излучения, Институт имени Генриха Герца, Центральный институт физики электронов. – Паузой, без сомнения, стал большой пожар 1970 года, связанный с утратой собственной наблюдательной вышки. Но в народе его детище всегда называлось просто Радиологическим институтом. – Начиная с наших успехов в области борьбы с детским костным туберкулезом, затем исследования люминесценции, изобретение энергосберегающей лампочки… – Он произносил речь об истории станции, торжественную, горделивую речь об экспериментах, начатых еще десятилетия назад (под его руководством): – Представьте себе, все только на собственном материале, безусловно, в общем-то не иначе как во всех больших исследовательских семьях, вспомните Беккереля, Кюри или Рентгена. – Эксперименты, как подчеркнул Роммштедт, которые уже вскоре, по крайней мере так он оценивал ситуацию, можно будет продолжить, продолжить в полном объеме: – Ведь мы – это народ, молодой человек, и мы останемся здесь, на острове, верно? Ведь мы здешний народ!
Он опять погладил Эда по волосам, но скорее так, будто проверял округлость его черепа.
– Значит, вас он принял? Со всеми правами и обязанностями? – Профессор коснулся шрамиков от братания. Говорил он вполне спокойно и медленно. – А теперь вы сами уже почти как Алеша, такой же одержимый и… н-да… гонимый тоской, верно? Как бы вы назвали это последнее, что… отделяет вас друг от друга? Чем вы сам еще не обладаете?
Профессор взял Эда за подбородок, повернул его голову в нужную позицию.
– Каким потерянным, каким заброшенным можно себя почувствовать, верно?
Гудение изменило тон.
– Ваша особенная восприимчивость, скажем чувствительность, молодой человек, от меня, разумеется, не укрылась. Вдобавок ваша наблюдательность, ваша легко возбудимая натура, ваши, скажем так, духовные основы. Ведь это излучение вас расслабляет, верно? Переносит в давние дни – усталые деревни, двери, открывающиеся со вздохом…
Гудение нарастало.
Эд увидел себя на песчаной горе, весь мир был из песка, многоязыкое бормотание катилось вон и жаждало домов, мостов и улиц, многоязыкое бормотание…
Он видел, как ребенком вышел утром к песчаной горе у сарая на задворках и уселся там. Целый день просидел, строил дома, мосты и улицы, до самого вечера, когда пришли взрослые и начали восхищаться его песчаной крепостью, огромной и снабженной всем, что не давало миру рассыпаться: тихое, переливающееся разными красками стеклянное бормотание и спираль длинной безупречной дороги.
Уже царил полумрак. Похвала взрослых, как бальзам, вдобавок их головы, большие, темные, под воздушными трассами ласточек.
Последний сез
Чтобы не оставить Крузо за дверью, Эд не запирал ни парадную, ни черный ход. Освещение на террасе было включено. Немного света падало и на игровую площадку. Как орудие перед битвой торчала в сумраке стальная балка качелей.
В доме что-то двигалось.
Он постоял у окна, прислушиваясь. Нападение будет совершено с запада, с моря, через береговую кручу, его всегда совершают оттуда, откуда никто не ждет. Он решил одеться и развести огонь, но совершенно не понимал, как мог вообще спать этой ночью.
Во-первых, дрова. Во-вторых, печь. В-третьих, кофе.
Он взял командование на себя.
Дрова быстро занялись и горели жарко. Узкие, аккуратно приготовленные Крузо поленья. Эд смотрел в огонь, согревал лицо. Думал о своей армейской службе, о зимнем полевом лагере, о ночевках в палатке для рядового состава, с печкой-буржуйкой посередине. Двенадцать железных коек и одиннадцать спящих солдат. Эд старался смотреть на это именно так. Он дежурил, а остальные спали. Море замерзло. Земля замерзла. Нужник они копали ломами, удары еще гудели в плечах. Когда дежуришь у печки, спать нельзя. Эд был в ватном комбинезоне. Слышал снаружи за палаткой хрюканье диких кабанов. Смотрел на отблески огня в песке перед печкой. Потом уснул. Нет. Ты же на дежурстве, черт побери, надо собраться. Отсветы на песке не должны пропадать.
Эд взял на кухне хлеба, масла, мармелада и луковицу. Какой-то шорох.
Стоя у плиты, он прислушался.
Море.
Просто другая форма тишины.
Щедро насыпал в чашку кофе, залил кипятком. Еще ребенком он слышал за шумами, которые производил сам, другие шумы, тихие зовы, голоса, короткие григорианские песнопения, наверняка это шумели вещи, которые, пользуясь случаем, менялись местами. В том числе он различал колкости или что-то вроде быстро подавленных смешков. На миг имелась возможность заглушить все это еще более сильным собственным шумом, но рано или поздно приходилось вновь притихнуть, и прислушивание начиналось сызнова.