Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эд — это Эдисон.
— Штаны не потеряешь, а, изобретатель?
— Я, может, и мечтаю, — обозлился Эдисон, — чтоб их с меня стащила какая-нибудь баба.
— Слыхала, мать? — заржал Раевский. — Держись за юбку, чтобы не надуло.
Их было четверо: Камилла, которая мгновенно попросилась к Эдисону на буксир, со снисходительной гримасой сама воткнув в подмышку ему свою уверенную руку… которой он не видел, почти не разглядел, пугаясь, и только чуял ее всю, ступающую рядом, от шпилек до антенны, скрученной из пепельных волос; голубоглазая и белокурая, как кукла в игрушечном отделе ГУМа, Таня — с курносым личиком, как будто глазированным; высокая брюнетка со снежно голой шеей и мощно вздыбленной грудью, с чудным и малость идиотским именем Иванка, то есть, между прочим, иностранка, чешка (ее вел Алик под руку с какой-то суеверной бережностью)… и Вика, самая веселая, крикливая и шаткая из всех, все припадавшая к кому-то, визжа, как утопающий на водах, имевшая привычку лакомо облизывать малиновые губы.
По Пешков-стрит Раевский вел их к высокому гранитному тяжеловесу, в который поселяли, конечно, только выдающихся людей страны — актеров, академиков и маршалов Победы; вестибюль, облицованный мрамором, был размером с вокзал, и двери лифтовой кабины крыты толстым слоем блестящего лака. В кабину сразу все набились вшестером — впритык, впритирку локтями и коленями, и в этой жуткой, сладкой, с запышкой и смехом, давке он понял о гармонии «Битлов» гораздо больше, чем дали месяцы усильно-напряженного прослушивания…
В двери захрустел и залязгал замок, и в уши Эдисону, распирая, ударил из дверной щели знакомый до мурашек ритм беснующейся преисподней. Ревущие гитары делали как будто мертвую петлю, так, что невыносимое желание заорать немедля приводилось в исполнение: оттуда, из динамиков, рвались и погибали в верхней точке десятки, сотни, тыщи голосов — всех баб Земли, включая сомалиек и насельниц Фолклендских островов.
Носатый жирномясый парень в халате на голую тушу открыл им, впустил: хоромы были царские, чуть не бальная зала, вокруг стола, заполоненного Мамаевым нашествием бутылок — бенедиктинов, водок, коньяков, — уже полулежали в креслах, на диванах… Камлаеву освобождали место, тянули на диван, налили; он выпил водку залпом, раскрывшись, распахнувшись навстречу новой музыке, биг-биту и и всем нутром вбирая водочный огонь.
Магнитная коричневая пленка уже перемоталась, остался только треск крутящейся пластинки — возможно, даже что и негатива чьих-то легких и светлой реберной решетки, за которую посажен был свободный рок-н-ролльный дух. Камлаев, после двух сивушных рюмок отвердевший до тонкого звона и в то же время ясно сознававший свою силу, поймал глаза Раевского, который обжимался с чешкой Иванкой, мотнул башкой на пианино, стоящее в углу, кивнул на фантастическую установку из мощных оркестровых барабанов и тарелок, помятых так, будто по ним лупили молотком… — давай, мол, врежем и проверим, что умеем.
Жирномясый хозяин хором, голоногий Фед Федыч приволок усилитель, гитару в чехле… как был в своем простеганном шлафроке, так и уселся за ударные; Раевский нежно — еще нежнее, наверное, чем Иванку, — медлительно-влюбленно расчехлил гитару с длинным грифом, с невиданной декой таких нездешних очертаний, что никаких сомнений не осталось, что взятые на ней аккорды услышат очень далеко отсюда, так что, наверное, и антоновские саженцы на Марсе пойдут в рост. Сам Эдисон уселся за раздолбанное пианино — все крали выжидательно глядели, цедя из бокалов мускат и шартрез… с холодно-снисходительной улыбкой и в то же время будто в глуповатом предвкушении невиданного подвига: мол, окажитесь настоящими мужчинами, и мы тогда ваши.
Сжимая в мощных волосатых лапах зубочистки, Фед Федыч задал ритм, и Эдисон, скрестив и свив под пианино ноги, замолотил по западающим, то деревянно-неподатливым вдруг клавишам, немилосердно загоняя в каждый такт по три-четырех грязных, острых, разящих в самый мозжечок зазубренных аккорда; Раевский, ни секунды не заботясь о попадании в ритм, хрипяще, трудно, скупо подчеркивал гармонию, как будто зажимал, удерживал насилу обеими руками челюсти ревущего утробно электрического зверя. Могучий Фед рубил по барабанам и тарелкам так, что звякали стекла в буфете… под пальцами у Эдисона проскочил разряд, обвитые дрожащими жгутами пальцы замысловато загуляли, заметались по туго сжатому телесному огню октав — под пальцами упруго билась, звенела и изнеживалась плоть, росла, набухала, твердела, и будто прорывались в ней еще неведомые русла, все новые, с одним и тем же соком, жизненно важным, берегущим ничтожно маленькое семя, мириады… плоть замещалась звуком, так что нельзя было уже сказать, где ты кончаешься и где начинаются все остальные, кого тут больше, что в чем умещается; Камлаев играл сам себя, свое тело, желание, голод и кто-то им играл, внатяг прокачивая сквозь него восторг существования, который простирался без конца горючей запаленной водой.
Семь кралей вскочили, когтисто вцепились в загривки и плечи, карманы и ляжки пока еще немного заторможенных парней; пошли вразнос тринадцать человек, без специальных па, без предварительных договоренностей — лишь бесновато извиваясь и подергиваясь, как будто ритмический штурм и гитарные залпы расстреливали каждый из членов наособь.
Он, Эдисон, лил будто кипяток им между ног, и с первозданной яростью туда-сюда ходили бедра кралей и намагниченно тянулись друг к другу ляжки, животы, колени… синхронно выгибаясь, выпячивая срам — как будто все другие точки уже им для стыковки не годились, — чуть не на мостик становились чуваки и крали и распрямившейся пружиной вновь вставали вертикально. Стахановцем в лаве, кривясь так, как будто его раздирало на части, Раевский задыхался и трубил, как слон, зовущий в джунглях свою текущую мелодией подругу.
Вот это была власть — майянских жрецов над голодной паствой; они, исполнители, только будили великую силу, и та снисходила сама, потоком шла, сшибая с ног, крутя, раскачивая, дергая… как прошеный дождь, поливающий черствую землю, ко времени, в срок, рассчитанный кем-то, природой, с великой точностью. То был брачный танец, интуитивно внятный ритуал по пробуждению необходимого бесстыдства; ускоренное шквально время работало, как мощная турбина на предельных оборотах: сейчас, сейчас, не медли ни минуты, ожившая земля должна быть вспахана и семя брошено, иначе будет поздно, и не кончалось пребывание людей вот в этом диком шейке, шейкере, в котором всех трясло их и крутило.
Казалось, исполнители скорее умертвят, загонят вусмерть свою паству, чем сами умрут и задавят ликующий бит… но вот Раевский взмыл глумливо с последним задыхающимся «ва-ва-ва-ва… ва-ва»; Фед Федыч, не желая расставаться с ритмом, напропалую покатился с кручи — квадратно переваливаясь, с оттяжкой круша все встречные преграды, и Эдисон обоими локтями обвалился на все клавиши, цинично загубив последний краткий взрыд, всех разлучив танцующих, спаяв, опустошив потерей воедино.
8
Это было неизвестно, когда она позвонит. Пока Фед Федыч, Птица, Алик вовсю бесчинствовали, заполняя пространство актового зала всхлипами и ревами брачующихся павианов, он, Эдисон, сидел у телефона, щемяще чувствуя немую музыкальность казенного черного ящика с витым шнуром и инвентарным номером: он каждую секунду мог Эдисону дать ее как бы наждачный, поджатым коготком по сердцу царапающий голос. «Милый Боженька, сделай, чтоб она позвонила сейчас, — бесстыдно ходатайствовал Камлаев за свою очень маленькую, но очень жадную и цепкую любовь. — Сделай так, чтоб ее сегодня не позвали замуж, а если б и позвали, то, кроме смеха, это ничего бы у нее не вызвало. И сделай так, чтоб ее соседку, то есть квартирную хозяйку, сегодня поразил сердечный криз, ну, небольшой такой, ну как бы шуточный сердечный кризик, такой, чтобы ближайшие две недели она бы провела в больнице… какая ей, старухе, разница, где коротать свои деньки, в больнице или дома? Ну, хорошо, ну, пусть она хотя бы сегодня не приедет с дачи ночевать, только сегодня, ладно, пусть там сойдет, на Курской ветке, товарняк, совсем без жертв и разрушений, так, только чтоб сегодня движение до ночи было остановлено».
Сейчас взорвется аппарат простуженным, сипящим звоном, мелким дребезжанием, и Эдисон по зову, по царскому ее велению и милости сорвется с места, едва не сбив лобастый пустоглазый бюстик улыбчивого Ленина, метнется опрометью прочь из актового зала, по коридору рок-н-ролльного их капища районного значения, и, выскочив на Раушскую набережную, замашет голосующей рукой или рванет, всесильный, невесомый, за троллейбусом, домчится, доползет, дотащится и встретит ее на Кузнецком Мосту… или же сразу в «Адриатику», или в «Берлин», или в «Союз» — все сплошь ее угодья, где за стеклянными дверьми допущенные внутрь небожители несут к губам наперстки кофе по-турецки или фужеры с «Северным сиянием».