Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, последние недели, месяцы Камлаев по 6–8 часов в день играл на клавишных — вот тут, в ДК на Раушской, в консерваторском классе, дома… уже не на слух, не по памяти — чем дальше, тем все больше, что называется, «из головы», с маниакальной настойчивостью будто прощупывая слухом океаническое дно, воспроизводя его перепады, разломы, хребты и путая пульсацию глубин с биением собственной крови; пульсация росла, переходила в мерный рокот, взмывала скрипичными трелями в верхний регистр, вибрируя в студеной пустоте предельным натяжением, и, разорвавшись, рушилась в удушье духовых, которые хрипели шестьдесят четвертыми, предельной краткостью, обрубком вдоха, голосовой щелью отрицательной — и отлетающей душе не протолкнуться — ширины.
Задребезжал, затрясся забытый телефон — Камлаев, обмирая, метнулся на звонок, схватил.
— Ну что ж ты не берешь все, не берешь? Я сколько так должна? — Ее был в трубке хрипловатый, поджатый коготком по сердцу царапающий голос. Такое чувство, что когда она ни говорит, всегда потягивается, выгибая спину, упруго разжимаясь, — как сильная большая кошка, разъевшаяся, наглая, не дорожащая свободой, потому что такой свободы не отнимешь.
— А где ты, где? — Он показал кулак Раевскому, который, сидя в кресле и издавая паровозное «Тух! Тух!», глумливо имитировал известные телодвижения.
— Уже почти дома, Танюш. Ну так ты что, сегодня забежишь?
— Чего? Ты где?
— Ну, дома, дома. Ну, то есть буду через полчаса. И ты ко мне пулей, понятненько? Конечно. Машинку отдам. Ну что ж ты дура-то такая непонятливая? Нет, позже нельзя. Я буду не одна. Да, в этом смысле, в этом самом…
Сперва она цепляла богатенького дурачка — лощеного гостя из мира проклятого капитализма или дрожащего от эротического наваждения студентика при денежках, тот по ее призыву мчал в Староконюшенный, нагруженный киром и хавкой из «Елисеевского», взлетал по лестнице, выкладывал на стол свои дары, торжествовал победу; бормотала, вздыхала томно радиола у тахты, располагая к долгому поглаживанию в предварительном медленном танце, и в эту самую минуту в гнездо к «любовникам» врывался разъяренный Эдисон — жених, ревнивец, бык, семьдесят восемь килограммов чистой мышцы, животной ярости и праведного гнева: «Это что? это кто? иди сюда, очкарь! Сейчас я тебя буду, сука, месить!»… ополоумевший от страха, внезапности, обмана ожиданий, причесанный и принаряженный слизняк, какой-нибудь французик или маменькин сынок, униженный и смятый вероломством Аномалии, полу-раздавленный морально, а иногда — физически, гидравликой камлаевского гнева, предпочитал ретироваться, оставив победителю весь принесенный продовольственный заказ — гаванский ром, «Советское шампанское» или коньяк КВВК, мясной рулет, лососью икру, гроздь дамских пальчиков… она, Альбина, прыгала к нему с визжанием на колени, и оба пировали с хохотом, в четыре сообщницких руки хватая общую поживу — волчата, греховодники; она его кормила с губ попеременно ветчиной и собой; он, пьяный без вина, рвал пробку из бутылки и, запрокинув голову Альбине, отращивал любимой пенную пузыристую бороду — едва не задыхаясь от переполнявшей благодарности неведомо кому за ток горячей жизни, который шел сквозь них обоих.
Альбина объявилась на одном из бардаков, устроенных Раевским у Фед Федыча, — не женщина — явление природы, избравшее для воплощения образ женщины; сперва он чуял только приближение силы, как нарастающую музыку, отъявленно-циничную, смешливо-безнадежную, бесстыдную, такую, что никакие аппараты не выдерживали… вернее, люди, да, стоящие за аппаратами — директорша ДК, фанатик морального закаливания молодежи, и странные серьезно-неприметные мужчины, не пропускавшие ни одного концерта… так вот, по мановению руки директорши Люсьены (которая менялась вдруг в лице, как Ефросинья Старицкая перед Иоанном Грозным) монтер Семеныч, позабыв о фронтовом увечье, бросался к силовому распределительному красному щиту и повисал всем телом на рубильниках, перешибая становой хребет буржуйской ядовитой гадине, развратной твари, безнадежно голосящей: «и ты была бы рада сделать это со мной, если бы ты могла-а-а»… вот так она явилась, Аномалия, такой ее услышал Эдисон, и все другие крали рядом с ней мгновенно перестали быть.
Затянутая в черную, без рукавов и по колено, кожуру, не в платье — в мысль Шанели о черном платье, с растрепанной, мокрой после купания желтой гривой, она была тот случай правды и свободы, когда просто «быть» — это уже и «выглядеть», и «восхищать», и «стоить».
Камлаев нет-нет да и угрюмо зыркал исподлобья, упрямо ел ее плаксивыми, наверное, песье-умоляющими жалкими глазами.
— Смотри, дыру прожжешь. — Рука Раевского — «держись, брат» — легла на плечо. — Роток не разевай, давай с Маринкой лучше продолжай, считай, уже твоя, неплохо получается.
— Чего так? — буркнул он не то чтобы с обидой, но просто чувствуя: из-под нее не выбраться, не отвязаться. — Она что за птица?
— Кто? Аномалия? Модельная с Кузнецкого Моста. Из наших с ней никто и никогда, вот даже близко, и намека не было. Совсем другие с нею чуваки.
— А что она тогда здесь делает?
— Ас Федом дружбу водит. У Феда же батя внешторговский бонза — бесперебойные поставки шмоток из стран загнивающего, вот она и берет для себя.
Он что-то сказать хотел, но почуял отсутствие, поднял глаза, пошарил: нет ее, ушла. Переступая через чьи-то ноги, двинул бессмысленным дозором по квартире: неполнота, невосполнимость жгли и заставляли дергать все незапертые двери: в одной из комнат в сторожкой тьме уже сосался кто-то, на кухне гоготали и курили, обсуждая, которая уже дала, которая — все строит целку. Он был чужим на этом празднике цветущей ювенильной плоти, ему никто еще не дал, и ватный молодец его впустую превращался в черт знает что такое по утрам, но только не это сейчас было важно: его желание раньше было направлено на всех без исключения девок с равной силой, а вот сейчас непоправимо заимело только один образ — Альбины, ее глаз, лица, рук, бедер, гибкого хребта.
Он повернул назад и сунулся направо, в спальню федовских родителей, подергал створки, оторвал и провалился, как в застенок: она стояла к нему голой спиной, словно прогнутой под седлом и увлекавшей взгляд в мучительное быстрое скольжение по позвонкам к задрапированному крупу. Столкнулись в зеркале глазами, и взгляд ее, лицо не отразили ничего, ни раздражения, ни гнева, ни издевки — нет, что-то непонятное в них было, такое, будто каждый день на ужин доставляют ей таких… как будто ничего нет нового в том, что он, Эдисон, идет за нею по пятам, две тыщи лет так было и сколько еще будет.
— Иди сюда, не бойся, — она шершаво позвала его, упругой кошачьей лапой будто провела.
— А я и не боюсь… чего мне?.. — толкнул он не своим, позорным — слова то жидкие, то твердые.
— Не боится — и встал. Иди тогда, «чего мне».
Он ощущал ее улыбку как прикосновение и, оступаясь в донные ловушки, ступая будто по воде, повлекся на убой, съедение.
— И смотрит так прямо. У тебя хорошо получается. Помоги, — завела руки за спину.
Он должен был молнию огненную. Потянуть за кольцо-поводок. Не видя и не слыша ничего… в груди, паху забилось, как воробей в горсти…
— Ну. Потяни. Чего ты? Руки, руки у тебя откуда? Ой, не могу — сапер. Сапер ты, да? Ну, дерни ты, не бойся, не взорвусь.
Нашло, перехлестнуло, все в нем рванулось к ней — согнуть, сдавить, уткнуться слепой мордой в спину, в пружинящую гриву, воткнуть, влепиться, уничтожить отдельность, одиночество. Но только тяга эта тотчас обратной стала, и он, беспомощный, покорный, присмиревший, пустой рукой довел поводок до атланта; она пошевелилась недовольно, как будто он ей криво застегнул и что-то ей мешало чувствовать обновку, как вторую кожу.
— Ну ты меня и напугал, сапер. Решил на мину грудью? — насмешливой укоризной дала понять, что все почуяла — хребтом, затылком, кожей.
— Чего?
— Того. Ты дурочку не строй. Чего ты вот хотел? То, то. Вот прямо раз — все, думаю, сейчас. Ну что глаза отводишь? Не надо отводить. Смотри мне прямо. У тебя хорошо получается. Вот начал хорошо, а что сейчас? Чего ты испугался вдруг? Ведь ты хотел. Уже большой… — вдруг хохотнула жестко, зло. — Не надо этого стыдиться, тем более что ты такой… а нука посмотри мне в глаза, чтобы я видела какой… — взяла за подбородок, повернула, смотрела на него сквозь толщу жизни, что началась не здесь и не сейчас, а где-то там, на реках Вавилонских, в Ассирии, в Среднем царстве, во храме божества, чье имя никогда уже не будет произнесено, останки поклонявшихся которому — откопаны. Да, эту тварь произвели на свет не просто так, а потому что будет он, Камлаев… и тут лицо ее скривилось, исказилось словно больным, неодолимым желанием мучить, потешаться; ладонь наотмашь влепилась ему в морду так, что от внезапности, от силы, от обиды заволоклось все, задрожало в слезной влаге.