Зимние каникулы - Владан Десница
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У старой попадьи был и сын, Милутин, когда-то стройный красивый юноша с длинными черными волосами и пышным бантом вместо галстука à la Branko[53], однако перед самым аттестатом зрелости он потерял рассудок и уже много лет находился в сумасшедшем доме. Дважды или трижды за это время он приезжал домой — казалось, что он почти здоров. Он бродил по саду в каких-то сандалиях, осунувшийся, почерневший, с блуждающим растерянным взглядом. Когда чувствовал себя лучше, он мастерил ребятишкам миниатюрные колесики для водяных мельничек, которые они ставили в ручье. Затем ему вновь становилось хуже, и его приходилось опять отправлять в больницу.
Женщины приносили попадье стакан гороха, совали несколько картофелин, наливали в кружку молоко. Если молоко или горсть цикория в платке приносил какой-нибудь незнакомый ей прежде мальчуган, она тотчас брала его под подозрение и начинала допрос. Вперив в него пристальный взгляд сквозь стекла очков, она строго вопрошала:
— А ты ничего не украл? А? Ничего не украл?
Ребенок растерянно отводил глаза и отскакивал от нее, криво улыбаясь и заливаясь краской.
— Ну, отвечай, не украл? — словно бы уговаривала попадья.
Под давлением таких уговоров, настойчивостью напоминавших одобрительную подсказку, как бывало на Рождество, когда тетки одаривали его орехами и финиками, мальчик вполне был готов ей в чем-то признаться.
Горожане постепенно начинали знакомиться с местными обитателями. Первым среди них стал старый Глиша Биовица, который иногда по доброте сердечной, направляясь по каким-либо своим делам в корчму или в кузницу, захватывал по пути от вдовы с другого конца села для ребенка бутылку молока, если детям самой вдовы почему-либо не удавалось это исполнить. Дело в том, что Мария, жена Ичана, никак не соглашалась постоянно продавать молоко, по-видимому опасаясь, как бы связанные с этим расчеты не спутались с оплатой жилья. «Я вам охотно стану давать, когда смогу, — оправдывалась она, — но постоянно — обещать не буду, а вам спасибо».
Глиша был приятный старичок, маленький, яснолицый — вылитый король гномов. Он шепелявил и смягчал шипящие «ч» и «ш». Поэтому на селе его окрестили Гличей.
Этот дефект речи, собственно, и являлся залогом безмятежности его существования. Он лишал всякого веса его слова и почему-то способствовал подъему настроения у людей, пребывавших в дурном расположении духа; недостаток этот придавал суждениям Гличи некую умиротворяющую человечность и рождал у окружающих веру в то, что с ним при любом недоразумении или любой сделке всегда можно будет договориться и все уладить миром, сведя тяжбу к разумному и для обеих сторон приемлемому решению. Поэтому сельчане (несмотря на укоренившуюся привычку махать рукой в ответ на его резоны, дескать, «что он там понимает!», и даже окрестив его «наш придурочный Глича») в непосредственном обхождении с ним проявляли приличествующее его возрасту уважение. Да и на самом деле Глича верой и правдой служил селу и стал ему почти даже необходим. Ибо очень приятно чувствовать, что в твоем селе есть хоть кто-то, рядом с кем ты можешь быть твердо уверенным, что он не напакостит тебе и не подложит свинью. И каждый, спроси ты его о том, что за человек этот Глича, отвечал бы, что человек он хороший; и, наверное, это можно было сказать о нем единственном из всего села. «Он никому не мешает» — таково было всеобщее мнение. И Глича мог быть совершенно уверен, что среди односельчан нет у него недругов. Если же, к примеру, нападали гайдуки, угоняли у него скот, забирали сало и копченое мясо, изымали деньги и одежду из сундуков, известно было, что они никогда, разве уж вовсе нелюди, не изобьют его намертво и не разденут донага, бросив на морозе, не вырвут ему усы и не заставят голой задницей присаживаться на раскаленную табуретку, как Тодор Медич заставлял садиться одну бабку в Медвидже под Велебитом. (А если б и сотворили с ним нечто подобное, то любой бы на селе сказал: «Эх, брат, негоже такие шутки творить!») Самое большое, случалось, разували его, причем велели сбросить обувь как-то даже по-дружески, словно бы в шутку: «Ну-ка, старый, сымай обувки!» Так что даже гайдуки не причиняли ему больших обид, разве что, как мы говорили, попадутся какие-то уж вовсе отпетые или пришлые люди, из дальних сел, никогда его не знавшие и о нем не слыхавшие, или юнцы какие, молодые да глупые, которых и гайдуками-то называть неловко, а просто баловниками и зелеными вонючками.
Горожане тоже с радостью встречали Гличу. Шьор Карло любил потолковать с ним, подносил ему щепотку трубочного табаку. Иногда вместо Гличи молоко приносил его племянник Мирко Биовица, высокий молодой человек со светлыми глазами, румяный, точно стыдливая девушка. Горожане окрестили его «блондином», el Biondo, и по-другому его между собой не называли. Они пришли к выводу, что Биовицы — превосходная порода людей, и это подтвердило все село, добавляя, что отец Мирко и брат Гличи, покойный Шпиро Биовица, был еще лучше и самого Гличи, и Мирко.
Из селян повиднее они познакомились с Миленко Катичем. Это был всегда чисто, аккуратно одетый мужчина, у которого растительность на лице никогда не была старше трех дней, рассудительный и спокойный в разговоре. Он более всего напоминал им того смуглого морлака с бархатными усами и жемчужными зубами, в пурпурном камзоле с огромными серебряными токами[54], с длинной кисточкой на невероятной оранжевой феске, который пылко обнимал огромную бутыль ликера «Sangue morlacco» на рекламном зеркале в кафе «Al porto». Голос у Миленко был приятного тембра, а глаза сладкие, точно смоченные слюною. Миленко вызвал самую большую симпатию у шьора Карло и других горожан. Он выглядел хорошим и разумным хозяином. У него единственного на селе можно было найти хрен, петрушку, салат. Однажды во время прогулки шьор Карло завернул к нему, он угостил гостя ракией и вел с ним весьма рассудительный разговор. Шьор Карло возвратился в полном восторге, пряча в ладони за спиной пучок осенней моркови для Капелюшечки, а повстречав свою компанию, изысканно-галантным жестом вручил его обрадованной Лизетте со словами: «Позвольте, милостивая государыня, презентовать вам сей букет».
Вот эти три человека — Глича, Мирко и Миленко, — помимо Ичана, стали для горожан светлым исключением среди повсеместной дикости и сплошной примитивности сельчан.
VIII
Убожество деревенской жизни, которое постепенно постигали горожане, усиливало в их душах грусть и несколько притупляло неприязнь, какую они прежде испытывали к сельским жителям. Постепенно чувство это перерастало в какое-то устойчивое меланхолическое отвращение, сродни жалости и состраданию. И странно, что новое, гораздо более мягкое чувство, новое отношение к крестьянину находило выражение в том же слове, каким перед тем они проявляли недружелюбие: «Bestie!» — «Животные!» Правда, теперь его произносили без прежней жестокости, без напряженного стискивания челюстей, вялыми, ослабевшими от бессильной и усталой безропотности губами. Шьор Карло, будем справедливы, правда, еще пытался кое-как крестьянам помогать; он готов был в любое время суток отпускать им из домашней аптечки таблетки буры, аспирин, щепотку марганца, но все это натыкалось на тупое, ничем не истребимое сопротивление крестьян любой цивилизации, и у шьора Карло опускались руки. У него не выходило из головы сокрушительное для них сравнение. Дело в том, что года три или четыре назад он, набравшись храбрости, навестил своего брата Кекина, служившего почтальоном в провинции Альто Адидже, и провел у него в гостях несколько недель. Невероятным было обилие новых впечатлений, которые вывез он из этого первого в своей жизни путешествия; в их свете любой предмет и любая проблема открывались в совсем ином, куда более ясном, осмысленном, приглаженном виде. Из этой своей поездки в Альто Адидже шьор Карло словно бы вернулся с невидимой ахмедией[55] на лбу; горизонты его расширились, а взгляды на мир стали гораздо более глубокими.
И с тех пор не было дня, когда бы шьор Карло, причем по многу раз в день, не вспоминал бы об Альто Адидже; и многое на каждом шагу побуждало его к этому — то своим сходством, то, наоборот, резким различием. Очень часто возвращался он в разговоре к этим тирольским воспоминаниям с подавленным вздохом, с каким старики обычно вспоминают о временах своей молодости. И когда он видел нищету и отсталость Смилевцев, сравнения невольно напрашивались и из груди у него вырывался вздох: «Господи, какая разница! Вы бы только видели, как там: люди чисто одеты, белье снежной белизны, дома опрятные — можно, как говорится, с пола есть, — посуда ослепительна» — и т. д. и т. п.
В доме у Ичана было совсем по-другому. Крутой двор, острые камни, торчащие из неглубокого слоя земли, посреди — шелковичное дерево с неприятной листвой, с которого свисает и от ветра щелкает по стволу овечья шкура, под шелковицей — груда камней — «громила», — щедро орошенная кровью забитых животных, а на ней — отслужившая свое старая сковорода с размоченными отрубями для индюшат. В углу — навозная яма и овечий загон, по двору ползает маленький Йово, который едва ли не каждое воскресенье кончается от дифтеритных пленок, а дворовый пес Куцый, развлекаясь, волочит по двору копытца весенних ягнят и овечьи рожки. Прокоптелая кухня с очагом, над которым висит большая деревянная бадья, противень, лопата для хлебов и просверленное донышко воняющего керосином ведра, из отверстий которого торчат деревянные ложки; рядом жилое помещение — обычная землянка, деревянной перегородкой разделенная пополам, в одной из ее половинок, чуть поприглядней, под названием «камара», куда нет доступа животным, помещаются Доннеры.