Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На небе по-зимнему светились ложные солнца, ещё четыре вокруг одного – и бело-серебряные пояса тянулись к ним от главного.
Толпа стала хорошо видна, как поднялась на Аничков мост. Беспрепятственно и густо стекала с него, заливала Невский. Андрусов велел трубачу дать первый сигнал рожком.
Но толпа – шла, надвигалась, – и вот уже равнялась с Елисеевским магазином. Тут Андрусов кивнул трубачу, дали второй сигнал.
Но толпа и тут не вняла или не понимала, или далеко ещё было – весь квартал до Садовой, Садовая, половина квартала Гостиного, – и вдруг раздались выстрелы! без третьего сигнала солдаты сзади Андрусова стали стрелять?
Для того и положили, чтобы стрелять (лёжа не выстрелишь в воздух), для того и трубач, чтоб дать третий сигнал – но не было третьего! Начали стрелять позади прапорщика – смотри, самому ноги пробьют.
Андрусов отскочил назад через стрелявших – и шашкою в ножнах стал бить по задницам лежащих солдат, чтобы перестали стрелять.
Но уже стрельба сделала своё дело. Толпа рассыпалась – одни отхлынули к Александринке, прячась за выступ Публичной библиотеки, другие – в Екатерининскую улицу, мимо Елисеева, третьи – назад, кто жался в подъезды и к воротам домов – середина проспекта очистилась, стала пустынной белой полосой, а на снежной мостовой – убитые и раненые.
И один солдат павловец лежал, как лёг: с какого-то этажа или с крыши его пулей пришило после второго сигнала. И наверное от того выстрела – возбуждённые солдаты и стали стрелять.
Со стороны Адмиралтейства подкатывали автомобильные санитарные кареты – и забирали раненых. Потом и убитых.
Через четверть часа на пролётке прикатил из полка штабс-капитан Чистяков со своей постоянно перевязанной от ранения рукой. Через всё самообладание скрыть он не мог, что изумлён и расстроен.
Движенья по Невскому больше не допустили.
Солдатские наряды ходили к рассеянной толпе и уговаривали расходиться.
Но от толпы перенялось, и шёпотом, шушуканьем и даже вслух потекло: Павловский полк покрыл себя позором!
47
Все эти дни Всеволод Кривошеин, под видом того, что в университет, уходил с утра из дому и сколько угодно толкался по улицам, и бегал от шашек, и ложился на снег, и в ворота прижимался, – наиспытался и насмотрелся всего, очень интересно, редкие переживания, и почему-то так и тянет на опасность. Верней, понимаешь, что опасность, и надо бы, конечно, бояться, – а страха внутри как-то нет. Только вчера, когда досталось ему бежать в толпе со Знаменской площади под крики «рубят! рубят!» – не сами эти шашки, которых взнесенных он так и не видел, а общая безудержная паника толпы, друг от друга передаваемая рёвом, тиском, сжатием, толканием, – вполне захватила и Всеволода. Но и то был не настоящий страх смерти, вот вдруг перестать жить, а мелькало, что смерть – какая-то бессмысленная, ненужная: непонятно, за что он умирал, убегая в этой толпе. (Но ещё они бежали, как со стороны площади, им в спины, донёсся рёв торжества и ликования – и всё остановилось и стало возвращаться на площадь – и передавали друг другу, что казак убил полицейского конного офицера, а остальная полиция разбежалась. Толпа долго радовалась, и ничего больше не происходило.)
Однако сегодня так просто уйти из дому было нельзя: воскресенье, никакого университета нет. К тому ж вернулся домой и отец – с Западного фронта, где он служил теперь уполномоченным Красного Креста, – чтобы присутствовать в понедельник на сессии Государственного Совета, чьим членом он состоял после отставки с министра земледелия, обычный удел всех, кому позолачивали отставку. Он ехал, ничего не зная о происходящем в Петербурге, – и тем более омрачился по приезде. Сразу вся обстановка в доме сгустилась сильно озабоченная – и младшим мальчикам неприлично стало выказывать оживление или самовольничать.
Из пяти сыновей Кривошеиных двое старших уже были офицерами на фронте. Средний Игорь тоже теперь прапорщик, готовился на фронт. И Всеволод, по-домашнему Гика, хотя студент, всё оставался в младших – с самым младшим, 12-летним, у кого ещё и гувернантка была.
Квартира Кривошеиных, хотя и наёмная, в доходном доме, была сама как замкнутый дом, 15 комнат и ещё подсобные, по двум сторонам коридора, настолько длинного, что мальчики по нему катались на велосипеде. Парадные комнаты, выходящие зеркальными окнами на Сергиевскую, походили даже и на музей – были обставлены старинной богатой мебелью, увешаны мраморными барельефами, множеством старинных картин, не самых знаменитых мастеров, но достаточно ценных, отец много их скупал. Семья жила здесь уже 30 лет. Хотя потом 8 лет подряд отец был министром и мог бы жить на казённой квартире на Мариинской площади, но предпочитал свою: так он избавлялся от необходимости давать официальные обеды и рауты.
Гика сидел за утренним кофе со взрослыми и томился. Он тщетно изобретал предлог, зачем бы ему нужно в город. Но отец сидел до такой степени расстроенный и тёмный, и мать и тётка были строги, как если бы в доме случилось несчастье, – и неловко было что-нибудь сболтнуть.
– Довели, – говорил отец. И ещё потом после большой паузы: – Довели. – И ещё с долгим промежутком: – Кто? Кого набрали? – И ещё потом: – Отгородились от мира, ничего не представляют.
В этом году ему исполнялось шестьдесят, и появилось в нём стариковское.
Послал Гику за газетами – но только до угла Воскресенского, до киоска, и чтоб сразу назад.
Тут, до Воскресенского, было неинтересно, совершенно мирно, обычно. Но и газет таких, настоящих, которые бы отец стал читать, не оказалось ни одной, не вышли, а только черносотенные – «Земщина», «Свет», нечего и брать. Купил «Правительственный Вестник» – там назначения, перемещения, распоряжения, они всегда интересуют отца, – но безо всякого следа происходящих событий, безмятежный.
Отец сидел в углу прямоугольного большого дивана в кабинете, как бы ссунутый в угол, опёрся локтем о валик. И всегда рыхловатый, а тут как бы беспомощный, белолицый, с повисшими, неподстриженными усами, – вот тут впервые понял Гика, насколько же серьёзное творится. Жалко стало отца. Но не было привычки приласкаться.
А отец был поражён, что нет газет, он ждал кипы, заказал полдюжины. Раскрыл «Вестник» сразу – и осматривал хмуро. И опять ворчал:
– Ничего не предпринимают… Три дня не утихает – власти не смотрят… Идём к анархии.
Потом Гика томился у себя в комнате, с окном во двор. Открывал форточку, никаких грозных звуков, ни стрельбы, тихо. Коридорный телефон (у них было два в квартире) звонил часто, и мама, и тётя, и сам Гика, и мадмуазель тоже звонили друзьям, узнавали что где, – но нигде ничего не происходило.
Убедясь в этом, отец после такого же тяжёлого, подавленного дневного завтрака отпустил Гику погулять – но только в центре и не больше двух часов. А младшему – никуда.
После яркого утра с боковыми солнцами свет по небу стал радужный, рассыпанный, как будто расплывался в облачка.
Едва Гика вырвался – сразу пошёл, конечно, к Литейному, а по нему на Невский. Как и вчера, не было трамваев, но не было нигде и ни одного полицейского, ни солдат, – а только висел на домах ещё новый приказ генерала Хабалова, угрожавший оружием. Кое-где висел со вчерашним рядом, кое-где все три, а то полузаклеены один другим или полусорваны.
Так и шло подряд жирно: Хабалов – Хабалов – Хабалов, и ощущалось обидно, что у русского правительства к русскому народу в такие дни – нет другого голоса, нет другой подписи.
Невский заполняла обычная для воскресного дня гуляющая публика, густые реки пешеходов по обоим тротуарам – нарядные дамы, офицеры, студенты, чиновники гражданские, чиновники военные, женщины с детьми и колясками, раненые солдаты, приказчики, прислуга, – но и мастеровые с окраин, явно они, их тут не бывало раньше. Однако все удерживались на тротуарах, и середина проспекта была пуста.
Вдруг – показалась толпа со Знаменской площади – тысяч больше двух, кого там только не было, много студентов, курсисток, интеллигентов в котелках, но более всего – рабочих в простых шапках, работниц в платках, но одетых почище обычного, не будничная чернота, – и к ним ещё доливалось с тротуаров. А в передних рядах несли, высоко держа, два красных знамени: «Долой самодержавие!» и «Долой войну!».
Шествие шло – никто ему не препятствовал, не перегораживал дорогу. Шло медленно, заливая всю мостовую, нигде не встречая пикетов. Оно нагоняло Гику около Аничкова моста, когда он перед ходом его перешёл на ту сторону Невского, к Екатерининскому скверу. И ещё подумал, вслед отцу: до чего ж мы дожили! вот такая толпа идет – во время войны – с такими знамёнами – по Невскому – и никто не мешает. Что это значит?
Как нарочно: промелькнула такая мысль – и вдруг услышал он неизвестно откуда резкие удары, как толчки или как рвали бы большую ткань, – Гика никогда такого близко не слышал, не догадался бы, если бы толпа не стала раскидываться по сторонам, бежать и кричать, что – стреляют. И как давеча на Знаменской, Гика вместе со всеми побежал, не успевши нисколько испугаться. Только уже в беге, видя как испуганы другие, стал и он перенимать испуг или какое-то смутное состояние.