Аквариум (сборник) - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом деле, кладешь очки в изголовье, а просыпаешься – их нет. Впрочем, это ладно, найдутся в конце концов. Между тем откуда-то изнутри всплывал и еще вопрос, тоже пока непроясненный (почему-то это связывалось с очками): кто-то вчера, как смутно помнилось (проклятое пиво!), оскорбительно высказался то ли в связи с лично его, Гриши, национальностью, то ли вообще, безотносительно, про евреев. Гриша мучительно пытался припомнить, что именно и кем конкретно было сказано, и вообще всю ситуацию, пытался и – не мог.
Он голову мог дать на отсечение, что нечто подобное имело место, хотя, конечно, лучше бы ничего подобного не было. Но как, когда и с чего все началось, да даже и чем кончилось, он, убей бог, не помнил. Однако это непременно нужно было прояснить, выяснить, разобраться… Непременно! Хотя он и не представлял себе совершенно, что´ он, выяснив-таки, дальше предпримет. Каковы будут последующие его действия? В данную минуту это, впрочем, и не столь важно. Однако жить, зная, что кто-то рядом с тобой тебя отрицает, и не просто отрицает, а тотально, то есть даже не за что-то конкретно, не тебя как личность, а за принадлежность к определенной нации, было ужасно противно. А вот как избежать этого – тут Гриша терялся.
Пожалуй, на сегодняшний день это был главный пункт Гришиного непонимания и беспокойства – национальность. Опять же чисто теоретически он отдавал себе отчет, что он – еврей (и по паспорту тоже, и прежде всего по паспорту, где так и было написано – черным по сиренево-голубоватому с водными знаками в виде серпа и молота), и родители его – тоже евреи, и дедушка с бабушкой (дальше было непроницаемо), – но фактически он пребывал в весьма глубоком недоумении: что бы это могло, в сущности, значить?
То есть получалось как всегда: он понимал и одновременно не понимал. Он этого – ну что еврей – не чувствовал. И не мог взять в толк, с какой стороны подойти: живет он в России, родной язык его русский, родители тоже разговаривают на русском (лишь изредка в их разговорах всплывали какие-то незнакомые, похожие на немецкие слова, которые ему, изучавшему в школе английский, казались странными и не слишком благозвучными). И друзья у него русские, и литература любимая – русская… А вот сам он почему-то все равно – еврей. Правда, внешность у него все-таки не совсем русская: как-то догадывались, либо по темным, с курчавинкой волосам, либо по выпученным слегка, с тяжеловатыми веками темно-карим глазам, либо по носу с небольшой горбинкой, что именно он, Гриша Добнер, и есть.
Однажды, когда он учился классе в пятом, наверно, его зажали в углу подъезда трое парней из их двора и, больно выворачивая руку, потребовали, чтобы он произнес слово «кукуруза». Очень их это почему-то занимало, до него не сразу дошло. И руке было больно, и просто противно – трое на одного. Но он из чувства протеста и по причине все того же непонимания, к чему это все и в чем, собственно, кроется подвох, молчал, представляя себя красным командиром в лапах жестоких белогвардейцев или нашим разведчиком, схваченным фашистами. Однако, когда стало совсем уж нестерпимо, слезы сами покатились, помимо воли и вопреки гордости, он-таки рявкнул на весь подъезд – аж стекла в окнах задребезжали! – эту давшуюся им «кукурузу». С таким оглушительно раскатистым, свирепо рычащим, можно сказать, громовым «р-р-р-р», что его мучители от неожиданности отпрянули, ослабили хватку (двери в квартирах стали открываться), а Гриша между тем, воспользовавшись мгновением, рванул отчаянно, птицей взлетел на свой этаж и с судорожно бьющимся сердцем нырнул в квартиру.
Это уже потом, позже он догадался, что за тест ему был предложен, что за экзамен. И совсем не безусловно было, что Гриша его успешно выдержал. Оказалось, что это его замечательное «р-р-р» отнюдь ничего не значило. Только разве минутное замешательство мучителей. Он все равно был и оставался – каким-то роковым, совершенно независимым от него образом, в некотором смысле оскорбительным, поскольку тут действительно ровным счетом ничего нельзя было поделать, – евреем.
Не русским, не испанцем, не поляком, не якутом, а…
О чем ему и сообщил с мстительным удовлетворением один из тех трех, встретив на улице то ли на следующий день, то ли через день. «А все-таки ты – еврей», – лучась жизнерадостной улыбкой, ткнул его черным обгрызенным ногтем в грудь.
Но самое неприятное было, что Гриша не облил этого подонка в ответ брезгливым презрением, а, ужасаясь и страдая от его, увы, непоправимой правоты, вдруг взбеленился, стал размахивать кулаками, наступая на грязный ноготь, зашипел «ты сам еврей» и, кто знает, может, и отлупил бы – столько ярости в нем в ту минуту было, если бы тот, ошарашенный, не отступил и быстро не ретировался.
Однако ясно было, что победа над ногтем не настоящая, потому что временная. Еврей же (понять это было трудно, почти невозможно) – это навсегда!!! Даже победив сейчас (и в тысячи других раз), он был изначально и окончательно (подвох судьбы) побежден.
Впрочем, периодически Гриша благополучно забывал об этом. В конце концов, если он кем и был в наиболее безусловном смысле, то – человеком. С этим как раз все было ясно и определенно. Человек же мог быть разным – хорошим, плохим, добрым, скупым, великодушным, мстительным, красивым, уродливым, тихим, шебутным, каким угодно, а чаще в нем было всего понемногу или, напротив, помногу, и все равно это был человек.
Он же был Гришей Добнером – спокойным, уравновешенным, даже несколько флегматичным, задумчивым и несколько замкнутым, в меру наивным и прямодушным, иногда лукавым, иногда обидчивым, и он старался все делать так, чтобы уважать себя. И для этого тоже, собственно, был (по примеру Льва Толстого) заведен дневник, в который вписывались правила жизни и анализировались собственные слабости и прегрешения.
Еврейство же его не притыкалось ни с какого боку.
Но и абстрагироваться от него не получалось – тема то и дело почему-то всплывала в разговорах, репликах в магазине или в транспорте, причем обычно в каком-то двусмысленном контексте, с ухмылочками, с откровенным раздражением, а часто просто оскорбительно. Всплывала, его как бы не касаясь, но вместе с тем получалось, что именно о нем, Грише, речь, потому что он хотя и человек, но в то же время – еврей. А ведь он и в родителях своих не находил ничего такого, что бы свидетельствовало, что давало бы повод, ничего в них такого особенно еврейского. Тогда – откуда?
Откуда?
Никто не мог объяснить.
То есть объяснения были разные: это потому, что евреи якобы распяли Христа. Что после рассеяния по миру они в торговле составляли серьезную конкуренцию местным жителям, отчего вызывали зависть и злобу. И еще потому, что они, становясь ростовщиками, брали нещадно большие проценты (хотя не все и не только они). А главное, что они оставались чужаками, даже если и были как все, они старались сохранить свою культуру, традиции, веру. Отец сказал: просто примитивным людям нужно кого-то держать в недругах, чтобы сваливать на них все свои беды.
Насколько Грише было известно, Христос и сам был евреем, а распяли его римляне, хотя и по инициативе иудейского синедриона. И потом, если уж на то пошло, кто из этих, с ногтем, верил сейчас в Христа? Да они и Евангелия-то в руках не держали, а во время крестного хода на Пасху норовили устроить старушенциям и всем, кто участвовал, какую-нибудь мерзопакость. Что им Христос?
Нет, загадочно все это было и обидно. Настолько обидно, что любое недоброжелательное упоминание еврейской национальности, относилось ли оно к нему лично или вообще, Гриша считал вопиющей несправедливостью. Глухо и тоскливо становилось у него на душе, до отчаяния. Иногда даже хотелось как-нибудь разом прекратить эту муку, конца которой не предвиделось. Например, принять много-много сонных таблеток, забыться и уснуть, чтобы никогда больше не просыпаться.
А что? Это был выход, и то что он был – согревало. В конце концов, он всегда мог, если станет совсем невтерпеж. Стоило подумать об этом, как жизнь сразу делалась намного милее, и плевать хотелось на всех этих, которые… Почему он должен из-за них? Больше того, в Грише начинало расти чувство протеста, ярость накатывала – такая, что он сам готов был ее испугаться, хотя и была в ней некая сладость. Было в ней нечто… Но если бы ему сказали, что как раз в это мгновение в нем просыпается древний иудей, то только снова бы вызвали его гнев: нет, никаким древним иудеем он не был, а был просто возмущенным и протестующим человеком, и если у кого-то не хватает мозгов для такой элементарной вещи, то он готов объяснить, даже и кулаками.
Хотя последнего Гриша предпочел бы не делать, поскольку в очках это было и неловко, и опасно, а без очков он видел плохо, да и хорошо бы все-таки знать наверняка, кто и что вчера говорил, отчего внутри до сих пор гадко. Но не мог же он, в конце концов, подозревать всех лежащих рядом ребят. А с другой стороны, и примерещиться не могло, даже после пива.