Роковой самообман - Габриэль Городецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюрреалистическая сцена прощания на Ярославском вокзале заслуживает подробного описания, так как ясно показывает, как возрастал самообман, позволявший Сталину надеяться избежать несчастья{963}. По убеждению Сталина, ему удалось мастерски обвести вокруг пальца своих противников. В своем рьяном стремлении увидеть Советский Союз вовлеченным в войну с Германией, Криппс интерпретировал соглашение и старания Сталина польстить тщеславию Мацуоки на вокзале как показатель того, «на что приходится идти России, чтобы обезопасить свою восточную границу в свете угрозы на западе»{964}. Эта интерпретация была в то время общепринятой и с тех пор повторялась вновь и вновь, в значительной степени советскими историками, предпочитавшими видеть в этом жесте, как и в случае соглашения с Югославией, попытку противостоять Гитлеру, а не чрезмерное старание угодить Германии{965}.
Отправление еженедельного транссибирского поезда задержали на полтора часа, пока в Кремле праздновали. Когда Мацуока и Татекава наконец прибыли на вокзал, около 6 часов вечера, они едва держались на ногах под влиянием напитков, поглощенных на импровизированном банкете после заключения соглашения. Едва они вошли, как, к изумлению большого корпуса дипломатов и журналистов, Сталин, редко показывавшийся на публике и, разумеется, никогда не провожавший своих гостей, появился на вокзале. Он был одет в свой военный френч, кожаные ботинки с галошами и коричневую фуражку с козырьком. В нескольких шагах позади него плелся Молотов, который «постоянно отдавал салют и выкрикивал: "Я — пионер! Я всегда готов!"» Если верить болгарскому послу, он был «пьян меньше всех».
Один расторопный журналист оставил точное и яркое описание всего последующего:
«Сталин начал обнимать японцев, хлопая их по плечам и обмениваясь выражениями сердечной дружбы. Поскольку лишь немногие японцы и русские могли говорить на языке друг друга, чаще всего слышалось: "А!.. А!" Сталин подошел к маленькому, преклонных лет японскому послу-генералу, довольно сильно ударил его по плечу с ухмылкой и своим "А!.. А!", так что генерал, с покрытой веснушками лысиной и не более четырех футов десяти дюймов роста, отлетел на три-четыре шага, насмешив Мацуоку».
Но самое примечательное произошло, когда Сталин, заметив полковника Кребса из германского посольства, вдруг отделился от группы японцев. Хлопнув Кребса по груди и несколько секунд испытующе глядя ему в лицо, он спросил: «Немец?» Шеетифутовый немецкий офицер, возвышаясь над низеньким Сталиным, стоял по стойке «смирно» и что-то утвердительно бормотал на плохом русском. Похлопав его по спине и пожав ему руку, Сталин объявил с глубокой убежденностью: «Мы были с вами друзьями и останемся друзьями», — на что Кребс ответил: «Я в этом уверен», хотя, как заметил шведский атташе, «вовсе не казался так уж уверенным»{966}. Как тут же осенило болгарского посла, свободно владевшего русским и пристально наблюдавшего за событиями в Кремле, со стороны Сталина это был знак, что им принято решение присоединиться к Оси. Он задавался вопросом, «не сыграл ли Мацуока роль посредника между Советским Союзом и Германией»{967}. И действительно, когда Сталин в третий раз прощался с Мацуокой, он крепко пожал ему руку и обнял его, заявив несколько надтреснутым голосом: «Мы наведем порядок в Европе и Азии». Затем Сталин лично проводил Мацуоку в вагон и оставался на платформе, пока поезд не отошел от вокзала. Члены японской делегации были так тронуты оказанной им особой честью, что провожали Сталина до его машины; как записал румынский посол, «маленький посол, Татекава, стоя на скамейке, размахивал платком и кричал своим скрипучим голосом: "Спасибо! Спасибо!"»{968}
Прежде чем покинуть советскую территорию, Мацуока послал Сталину теплое личное письмо с маньчжурской станции, которое хорошо передает историческое значение всего этого эпизода. Он говорил о большом впечатлении, произведенном на него Советским Союзом, его народом и его достижениями. «Неофициальная, сердечная сцена, разыгравшаяся по случаю заключения пакта, несомненно, останется одним из счастливейших моментов всей моей жизни. Любезность вашего высокопревосходительства, выразившуюся в вашем личном появлении на вокзале, чтобы проводить меня, я всегда буду ценить как знак подлинной доброй воли не только по отношению ко мне, но и по отношению к моему народу». Еще одно письмо последовало за ратификацией соглашения и поздравляло Сталина за мужество, проявленное при осуществлении «дипломатического блицкрига» {969}.
Соглашение пролагало дорогу к возобновлению переговоров с немцами. «Балканские победы, — сообщал домой Актай, — как молнией озарили темные советские головы… Сталин улещивал японцев в советско-японском соглашении, всецело и исключительно чтобы завоевать сердце Германии». Сталин, заключал он, «на пути к тому, чтобы стать слепым орудием Германии»{970}. Мацуока был по-настоящему заинтересован, как и Чиано, в предотвращении немецкого нападения на Советский Союз, как раз когда Япония устремилась на юг. Японцы, не щадя усилий, внушали Отту, германскому послу в Токио, что, как обнаружил Мацуока, «Сталин жаждет исключительно мира. Сталин… заверил его, что и речи быть не может о какой-либо сделке Советского Союза с англосаксонскими странами»{971}. Как подчеркивалось в еще одной телеграмме из германского посольства в Токио, русские находятся под впечатлением германских успехов и «готовы теперь заключить пакт. Поэтому Россия решила идти рука об руку со странами Тройственного союза. Лишь теперь Тройственный союз стал надежным инструментом политики стран Оси, а Япония давно добивалась русско-японского соглашения»{972}.
Вряд ли случайно Сталин выбрал этот важный момент после визита Мацуоки и во время посещения Берлина Шуленбургом{973}, чтобы освободиться от идеологических пут, сковывавших его политическую маневренность. Немецкое вторжение в Югославию вызвало в Югославской коммунистической партии раскол по вопросу о том, можно ли эту войну назвать оборонительной. Еще раньше выявилась невозможность впрячь эту партию в колесницу Москвы и удержать ее от антинемецких действий в ходе переворота. Идеологические придирки казались слишком рискованными; польза от поддержки коммунистов в общем и целом была незначительной, а в случае с Югославией и Болгарией даже оборачивалась во вред{974}. Теперь недвусмысленно заявлялось, что государственные интересы в Кремле доминируют над мессианизмом. Давно пора, настаивал советский посол в вишистской Франции, «перестать видеть повсюду руку и око Москвы». Советский Союз, лаконично пояснял он, следует реалистической, а не сентиментальной политике. Сентименты, по его словам, «мы приберегаем для маленьких детей и зверюшек, но на практике не проводим сентиментальной политики в отношении какой-либо страны, будь она славянской или неславянской, маленькой или большой»{975}.
В полночь 20 апреля, после зажигательного представления таджикских танцоров в Большом{976}, члены Политбюро вернулись в Кремль на обычное ночное заседание, куда был вызван также Димитров, председатель Коминтерна. Сталин воспользовался случаем, чтобы объявить свой новый взгляд на перспективы мирового коммунизма, и потряс основы Коминтерна, провозгласив «национальный коммунизм»:
«…Коммунистические партии должны стать совершенно независимыми, а не секциями Коммунистического Интернационала. Их следует превратить в национальные коммунистические партии под различными названиями — Рабочая партия, Марксистская партия и т. д. Название не важно. Важно, что они должны обратить внимание на свой собственный народ и сосредоточиться на собственных общих и частных задачах. Все они должны иметь коммунистическую программу, основываться на марксистском анализе, но быть независимыми от Москвы, вместо нас решать все текущие проблемы, которые в разных странах — разные. Интернационал был создан при Марксе в ожидании близкой мировой революции. Коминтерн создавался Лениным в такой же период. Сегодня главный приоритет в каждой стране получают национальные задачи. Не держитесь за то, что было вчера. Хорошенько учитывайте новые условия, сложившиеся теперь»{977}.
Это решение воплотили в жизнь, не теряя времени даром. На следующее утро Димитров и члены Президиума Коминтерна начали составлять новые условия приема в Коминтерн взамен воинственных 21 условия, введенных Лениным в 1921 г. Теперь подчеркивалась «полная независимость различных коммунистических партий, их трансформация в национальные партии коммунистов в данных странах, руководствующиеся коммунистической программой, решающие конкретные задачи не согласно своим собственным убеждениям, но в соответствии с условиями в их странах и берущие на себя ответственность за свои решения и действия»{978}. Вскоре после этого Сталин позаботился, чтобы обычные коммунистические лозунги на первомайских демонстрациях были заменены на такие, которые пропагандировали бы ценности национализма и национального освобождения{979}. Димитрова Жданов предупредил, что Сталин считает «некритический космополитизм питательной средой для шпионов и вражеских агентов»; он ожидает «действительных перемен, чтобы не казалось, будто одежда сменилась, а внутри все то же самое. Это не должно выглядеть так, словно Исполнительный комитет Коминтерна распущен, но фактически продолжает существовать некий международный руководящий центр»{980}. Заявление Сталина о своей позиции в самое утро 22 июня показывает, насколько далеки были его мысли от революционной войны. Он с несомненным облегчением указывал Димитрову, что, хотя Коминтерн может еще функционировать «какое-то время… пусть партии на местах организуют движение в защиту СССР. Не поднимайте вопроса о социалистической революции. Советский народ будет вести отечественную войну против фашистской Германии. Насущная задача сегодня — разгром фашизма»{981}.