Новый Мир ( № 9 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Литкин ощущает свою избранность, в соавторстве с Духом разрушения он снимает философскую притчу о гибели человечества: “Он — свидетель этой войны, летописец крушения Грозного, созвучного с разрушением Трои. Своей телекамерой пишет новую „Илиаду”, новую „Гернику””, старается заглянуть “в устрашающую глубину мироздания, из которой прилетел карающий Дух”.
Война не только вдохновляет его, со временем она становится единственно возможной для Литкина формой существования. Разрушенный, “превращенный в реактор” город заразил его смертельной “лучевой болезнью”. Он обречен жить только на войне, путь в мирную жизнь для него закрыт навсегда. С поля боя Литкин не вернется, кадры так и не смонтированного фильма будут просматривать только офицеры русской разведки.
Данилкин верно заметил: Литкин — “темный двойник” Проханова. Литкин и его создатель — люди войны, представители особого вида — военкоры, не участники войны, но наблюдатели, наблюдатели заинтересованные, страстные, кровожадные.
Самые страшные, натуралистичные сцены Проханов предпочитает показывать при помощи потрясающего “зрения” своего героя. Именно через оптику телекамеры Литкина читатель видит мученическую смерть Звонарева. Но, в общем-то, и Проханов, и его герой предпочитают одну и ту же эстетику.
Наталья Иванова назвала Проханова “певцом биоагрессивности как таковой”. Лев Данилкин ей осторожно возразил4, а зря. Проханов с видимым наслаждением описывает сражения, битвы, а лучше — бойни: “Площадь дрожала и лязгала, вздымалась клубами сажи, перекатывалась ослепительными шарами огня. Сыпала вверх искристые фонтаны, кидала струи пламени. Ломалась, лопалась, раскалывалась, прошивала пунктирами очередей, колючими перекрестьями. Из этого движения и лязга врассыпную бежали люди. Натыкались на встречные, под разными углами, трассы и падали, разворачивались и бежали обратно в огонь, в гарь, в кружение стали”. Так описан разгром Майкопской танковой бригады, один из самых трагических эпизодов той войны. Русская армия (эвфемизм “федералы” Проханов не любит) разбита, танки сожжены, немногих уцелевших враги взяли в плен: “…Кудрявцева поразила черная, липкая, оставляемая на белом снегу тропа. Такая тропа тянется за раненым лосем, в красных брызгах, в талых окровавленных лужах”.
Не права Наталья Иванова в другом. Она считает Проханова “явлением глубоко чужеродным” для русской литературы. Это не совсем так. Интерес к жестокости, насилию, смерти характерен для человека войны, а “люди войны” среди русских писателей встречались.
Чу — дальний выстрел! Прожужжала
Шальная пуля… славный звук…
...................................
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
..............................
<...> но мутная волна
Была тепла, была красна.
(М. Ю. Лермонтов, <“Валерик”>)
Могут возразить: это герой, не автор. Но вот что Михаил Юрьевич писал о том же сражении А. А. Лопухину: “У нас были каждый день дела, и одно
довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2000 пехоты, а их до 6 тысяч; и все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте, — кажется хорошо! — вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью. <…> Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными”.
Лермонтов был боевым офицером, сражался с горцами при Шали, Аргуне, Урус-Мартане (как знакомы нам эти названия!) и еще множестве известных и позабытых чеченских, черкесских или шапсугских селений. Журнал военных действий 20-й пехотной дивизии содержит немало свидетельств его мужества.
Другое дело, что Лермонтов-поэт гораздо шире, сложнее Лермонтова-воина. В том же стихотворении есть понимание противника, уважение к нему, есть и понимание высшей правды:
...Тянулись горы — и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: “Жалкий человек,
Чего он хочет!.. Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?”
Как ни парадоксально, в эстетизации насилия и убийства предшественником Проханова был Исаак Бабель. Первая мировая и Гражданская сняли
запрет на изображение зла, так сказать, крупным планом, и Бабель появился вовремя. В “Конармии” отвращение к войне, грубой силе и природной жестокости красных казаков смешаны если не с восхищением, то с болезненным интересом: герой смотрит на запретное, не может оторваться от кровавой картины. Проханову, конечно, проще. Во времена Бабеля негласный нравственный запрет только-только сняли, к 1997 году, когда Проханов приступил к работе над “Чеченским блюзом”, о запретах уже никто и не помнил.
В предшественники Проханова я бы занес и Николая Тихонова, автора “Махно”, “Динамита”, “Баллады о гвоздях” и еще многих кроваво-воинственных вещей. Даже в стихотворении о художнике он эстетизировал убийство:
Шарлотта — неразумное дитя,
И след ее с картины мною изгнан,
Но так хорош блеск кости до локтя,
Темно-вишневой густотой обрызган.
(Н. Тихонов, “Давид”)
Подобный взгляд на мир, очевидно, редкая природная особенность. Человек, наделенный мировосприятием и художественным зрением “военкора”, не всегда способен осознать чудовищность, аномальность своего “дара”. Чего стоят, например, описания вражеских (!) бомбежек у Эрнста Юнгера. Герой Первой мировой в 1939 — 1945 оказался всего лишь “наблюдателем” в военной форме. Почитайте его военный дневник “Излучения”, вы найдете уже знакомую нам эстетику “военкора”: “Флагманский самолет был поражен метким попаданием и, сопровождаемый длинным красноватым хвостом пламени, рухнул где-то неподалеку. <…> Над садом протащило также двух парашютистов, одного так низко, что можно было видеть висевшего на парашюте человека, будто встретил его на улице. В ту же минуту воздух, словно самолет разодрало в черные клочья, наполнился щепками и обломками. Зрелище пьянило, раздражало разум. Такие действа могут достигать степени, когда собственная безопасность становится второстепенной: зримые элементы увеличиваются до размеров, вытесняющих рефлексию, даже страх”5.
Художественный мир “чеченских” романов Проханова многоцветен. Здесь есть и “слепящее, магниевое” пламя пожара, и “зеленые безумные очи” бездомных кошек, населяющих подъезды опустевших домов. Но преобладают у Проханова красный, оранжевый, черный и черно-синий, фиолетовый.
Фиолетовый и черно-синий — это цвета врага, цвета чеченцев. “Ядовито-черными”, “чернильно-блестящими” глазами смотрит на Пушкова пленный чеченец. Голова полевого командира Арби (Бараева?) “синеватая, бугристая”. У Шамиля Басаева черная, “как густой вар”, борода и “фиолетовые чернильные глаза”. Он даже наполнен фиолетовым. Пушков страстно желает убить Басаева, чтобы “из лопнувших глаз, как из раздавленной каракатицы, вытекла фиолетовая жижа”. Сама природа враждебной страны оделась в “чеченские” цвета. Войска, вступающие в Грозный, встречают тучи ворон, посыпая танковую колонну “сором, пометом, черными лохматыми перьями”. Через город протекает “черно-блестящая” река, “черно-синим утром” бойцы всматриваются в “черно-синий” сквер, в его “черные, иссеченные осколками липы...”
Красный и оранжевый — традиционные цвета войны. В черно-синем чеченском небе висят “ядовитые апельсины”, “ядовитые злые подсолнухи”, “оранжевые лампады осветительных мин и ракет”. “Рыжее пламя стреляющих автоматов” вспыхивает в черных оконных проемах, в морозной темноте неба взрывается вакуумная бомба — “слепящий шар света, туманный огненный одуванчик”. Из-за городских развалин появляется “красный оплавленный край” солнца, “рыжим глазом” сверкает Дух войны. Освещение, несомненно, экспрессионистическое.
Образ разрушаемого города, погибающего в русско-чеченской войне, Проханов любит, а потому не может ограничиться одним-двумя сравнениями, уподобляя Грозный то разрушенному радиоактивному реактору, отравляющему все вокруг, то горящей покрышке, “кипящей жидким гудроном”, то мертвой раковине: “Ночной город напоминал огромную раковину, в которой умер влажный, скользкий моллюск, вытекая черной пахучей жижей из завитков и спиралей каменной оболочки”. Шамиль Басаев собирается уйти из разрушенного Грозного, “оставив русским ребристый, оттиснутый на камне отпечаток исчезнувшего города”.