Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следователь этим объяснением удовлетворился, во всяком случае, больше к этой теме не возвращался и перешел к делу.
Дело оказалось совсем пустяковым. У какого-то неизвестного мне человека, зверски убитого, в телефонной книжке обнаружился мой телефон. Я высказал предположение, что это был какой-нибудь графоман, приходивший ко мне со своими стихами. Мои показания быстро отпечатали на специальном бланке, я их подписал. Тем дело и кончилось.
Мальчик-следователь мне, скорее, понравился. Это была новая генерация гэбэшников, несомненно более цивилизованная, чем та, с представителями которой мне приходилось иметь дело раньше. Но сознание, что он работает в таком учреждении, уже наложившее свой мощный отпечаток на все его повадки, напоследок все-таки еще раз дало о себе знать.
Провожая, он вывел меня из здания на улицу и, прощаясь, сказал с многозначительной и довольно гаденькой улыбкой:
— Ну вот, дорогу к нам вы теперь уже знаете…
Я в ответ выразил надежду, что это знание вряд ли когда-нибудь еще мне пригодится.
С тем мы и расстались.
Конечно, делая вид, что звонок или повестка оттуда так-таки уж совсем меня не волнуют, я слегка притворялся. Но в основе своей та беспечность и легкость, с какой я провел эту встречу (и некоторые другие такие же, о которых я, быть может, еще расскажу), все-таки не были наигранными.
У меня и в мыслях нет хвастаться этим, тщеславиться тем, что я оказался храбрее многих, кого звонок или повестка оттуда привели бы (и приводили) в состояние панического ужаса.
Нет, дело тут было совсем не в моей личной храбрости. Просто время уже было другое.
Таинственные лучи уже теряли свою магическую силу.
5Главный пункт устава нашего института, гласящий, что назначение его состоит в том, чтобы дать филологическое образование молодым писателям, уже проявившим себя в литературе, — не был пустым звуком. Почти все наши студенты успели уже где-то напечататься, у некоторых готовились к публикации даже книги. (Помню, как удивили меня слова Володи Тендрякова, рассказывавшего, что роман его понравился в «Октябре», его вот-вот напечатают, рукопись уже отдали «литобработчику». Я тогда понятия не имел о существовании «литобработчиков» и решительно не понимал, зачем писателю, хотя бы даже и молодому, нужен какой-то «литобработчик».)
Тендряков был из молодых, да ранний. Романов, готовящихся к печати, да еще в почтенном толстом журнале, даже у старшекурсников не было: напечатать в таком журнале рассказ — и то считалось большой удачей.
Удачливее всех оказался Иосиф Дик: когда я учился на первом курсе, у него (он был на курс старше меня) уже вышла книга.
Правда, в Детгизе.
К детской литературе у нас привыкли относиться пренебрежительно. Борис Житков выразил это в таком комическом диалоге:
— У вас есть пистолет?
— Да, только детский.
— Вы писатель?
— Да, только…
Как бы то ни было, у Дика вышла в свет самая настоящая книга, и он подарил ее мне. Я был польщен, хотя подарил он мне ее не совсем бескорыстно, о чем тут же простодушно и объявил.
— Ты ведь критик? — сказал он.
— Ну, критик, — неохотно подтвердил я.
— Вот и напиши о моей книженции. Глядишь, со временем станешь «диковедом».
Не могу сказать, чтобы перспектива стать «диковедом» мне улыбалась. У меня тогда (об этом я уже писал) были совсем другие планы. Но подарок я принял и рецензию на первую книжку Юза, как ни странно, написал.
Некоторую роль тут сыграл, конечно, и бешеный напор Дика. Он чуть ли не каждый день у меня спрашивал:
— Ну как? Написал?.. Что же ты, брат, резину тянешь…
На первых порах я как-то еще отшучивался, а потом понял, что никуда мне не деться: рецензию придется написать, поскольку молчание мое Дик принял не за согласие даже, а за твердое обещание. И теперь, если бы я от этого «обещания» уклонился, вышло бы, что я его обманул.
Особых проблем тут не было, поскольку книжка Дика мне понравилась. А сам Дик нравился мне еще больше.
Он напоминал мне моего двоюродного брата Вовку.
Вовка был старше меня. До войны он учился в Ленинградском военно-инженерном училище. Приезжая, бывало, на несколько дней в Москву, жил у нас. Поражал мое детское воображение своей воинской амуницией. Перед выходом из дому он не без некоторого самодовольства оглядывал себя в зеркале, проверяя, все ли детали этой амуниции у него на месте, а напоследок прикладывал ребро ладони ко лбу, чтобы убедиться, что звездочка на фуражке приходится точно посередине. Этот жест очень веселил моего отца, и когда дело доходило до этой заключительной фазы одевания, он всякий раз — не без некоторой доли иронии — говорил:
— Ну что? Красная Армия всех сильней?
— Безусловно, — улыбаясь, отвечал Вовка.
Улыбался он всегда.
Той же улыбкой встретил он меня в 45-м году, когда я явился к нему в протезный госпиталь, куда он попал после ранения. Почти невредимым провоевал он всю войну, как начав, так и кончив ее лейтенантом. Но под самый занавес, в марте 45-го, ему оторвало ногу. Оторвало до самого основания: не осталось даже и культи.
В госпитале, куда я к нему пришел, обстановка была жуткая. В нос шибал смешанный запах хлорки и гниющего человеческого мяса. По длинным коридорам мчались друг другу навстречу на своих шарикоподшипниковых тележках безногие «самовары», норовя сшибиться друг с другом. Такая была у них смертельная игра: им уже нечего было терять в этой жизни.
Но Вовка и тут улыбался.
И потом, когда выяснилось, что все попытки соорудить ему какой-никакой протез так и не увенчались успехом, он тоже улыбался. На танцульках даже бросал костыли и некоторое время вертелся с какой-нибудь девчонкой на одной ноге, изо всех сил стараясь доказать окружающим, но прежде всего самому себе, что безножье — ни в чем, даже в танцах, ему не помеха.
Однажды после очередного такого танца, когда, запыхавшись, он кинул свою даму и, прыгая ко мне на одной ноге, едва не упав, успел выхватить у меня из рук свои костыли, я не выдержал и сказал:
— Надо же, такая невезуха! Хоть бы ниже колена тебе ее оторвало!
— Если б мне оторвало ее ниже колена, — кажется, впервые в жизни без улыбки ответил он, — вы бы все даже и не узнали, что я был ранен.
И, безусловно, так бы оно и было.
Внешне Иосиф Дик на моего Вовку был совсем не похож. Да и в характерах у них было мало общего.
Общим было только одно: глядя что на того, что на другого, даже и тени мысли не возникало, что перед тобой — инвалид. (Как тогда говорили — калека). То есть в первую минуту такая мысль, может быть, и возникала. Но она сразу же исчезала, поскольку оба они не только вели себя, но и ощущали так, словно физическое увечье им ни в чем не мешает.
Румяная круглая физиономия Дика, испещренная крохотными пороховыми точечками, не озарялась поминутно ослепительной белозубой улыбкой, как у моего Вовки. Но она постоянно излучала какую-то мальчишескую беспечность и бешеный напор жизни. Как я уже сказал, при взгляде на это лицо даже и мысли не могло возникнуть, что человек этот может быть хоть в чем-то ущербен.
А между тем у Дика не было обеих рук.
Правда, только до локтя. Локти были. И они сгибались.
Позже, уже став довольно известным, во всяком случае, преуспевающим детским писателем, он купил себе машину. Заказал какие-то специальные приспособления (какие-то там дырки, что ли, цепляясь за которые он ухитрялся поворачивать руль в нужную сторону), — и лихо разъезжал на ней по Москве, не всегда считаясь с правилами дорожного движения. А для встреч с блюстителями порядка был у него такой любимый прием. Остановит его, бывало, гаишник за грубое какое-нибудь нарушение, а он этак спокойненько ему скажет:
— Будь другом, дай огоньку!
И вытянет перед ним две свои культяпки, показывая, что сам не может зажечь себе сигарету.
Потрясенный гаишник, естественно, дает ему закурить и отпускает с богом, даже и не вспомнив ни о каком нарушении правил.
Это была не просто хитроумная уловка (при своих козырях он мог от любого гаишника отбиться и без таких дешевых эффектов). В таких фокусах выплескивался его характер, выплескивалось вечное его мальчишество. И вот этим мальчишеством была насквозь пронизана та его детская книжка, которую он мне подарил. А для писателя, пишущего для детей, эта память детства, эта неспособность расстаться с детским восприятием, детским ощущением жизни — стократ важнее и самого изощренного литературного мастерства, и врожденного изобразительного дара, и даже умения изобретать сложные фабульные конструкции и закручивать самые неожиданные сюжетные повороты.
Вот об этом я и написал в своей рецензии. А написав, отнес готовую статейку в «Новый мир». Отчасти потому, что журнал этот нравился мне больше других тогдашних журналов, а отчасти потому, что редакция его находилась совсем рядом — и от моего дома, и от моего института: на углу Пушкинской площади и Малой Дмитровки.