Босой - Захария Станку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тятя, кто это луну грызет?
Отец оборачивается, останавливает коней.
– Черт возьми! Упырь луну жрет!
Мама тоже оборачивается, и я вижу, что они оба крестятся. Крестятся испуганно и торопливо.
На поля опустилась глубокая тишина. Только что был слышен в ночи грохот телег и повозок. А теперь ни звука. Воздух вдруг окаменел. Окаменел в один миг.
Отец слезает с телеги и отводит лошадей на обочину.
– Иди сюда, Дарие…
Я спускаюсь следом. Отец берет охапку соломы и сминает ее в комок. Бьет кресалом – трут загорается. Высокое пламя взмывает в воздух – это на обочине дороги вспыхивает солома. И тотчас впереди и позади нас загорается множество костров. У наших лошадей нет на шее колокольцев. Это плохо. И все-таки все обошлось: колокольчики есть у соседских.
Мы слышим, как звенят колокольцы, такие же, какие привязывают коровам. Люди распрягли волов, сняли с лошадей хомуты, разожгли костры и подняли страшный шум.
На поле гвалт и суматоха. Все выше взлетают языки пламени, шум сотрясает воздух до самого неба. Но упырь не боится. Его пасть все глубже вгрызается в тело луны. Смотри, от луны осталась лишь половина… Вот уже одна четверть… Уже меньше четверти… Тонкий язычок, изогнутый серпом, желтый с черной каемкой, висит в воздухе. И это… луна. Людей возле телег охватывает дрожь. Они дрожат не от холода. И костры разожгли не затем, чтоб согреться. Луна померкла совсем. Люди трясутся от страха. Удивительно, но я вовсе не чувствую страха. Из книг, попадавшихся мне в руки, я вычитал кое-что о тайнах неба. И знаю, что все это значит. Пытаюсь объяснить маме:
– Мам, никаких упырей нет. Дело в том…
– Может, и нет, Дарие…
– Может, и нет, – повторяет за мамой отец. – Но кто луну слопал?
Я вижу, что они волнуются. И успокаиваются только тогда, когда тонкая узкая полоска месяца снова становится шире.
– Испугался упырь, – слышу я голос отца. – Оставил луну в покое. Сейчас она срастется. Рассвет скоро. Упырю обратно в тело пора.
Отец запрягает лошадей, щелкает кнутом. И рассказывает маме про одного нашего родственника, давно умершего дядю, слывшего упырем.
– Я тогда мальчишкой был, – начинает отец, – вокруг еще леса шумели, а на полянах трава подымалась в человеческий рост, зайдешь – тебя и не видно. Холмы еще не распахивали. Пасли мы как-то овец возле Сайеле, а в траве неподалеку отдыхал Бэдой Гэбуня – один из отцовских двоюродных братьев. Уже немолодой был. Возле загона и другие люди были. Мы знали, что Гэбуня – упырь. Да и сам он знал. На небе полная луна сияла. Светло от нее, как днем. Для Гэбуни самое время. Поднимался он, брал свою палку и уходил. Прятался в зарослях. И засыпал глубоким сном. А из него упырь вылезал и жрал луну. Через час-другой упырь возвращался обратно в тело Бэдоя Гэбуни, а тело у того все в поту, усталое, никаких сил нет – словно после долгой дороги. Проснувшись, Бэдой возвращался к загону.
«Видел, дядюшка, как упырь луну сожрал?»
«Может, и сожрал», – ответит, бывало, а сам разговор на другое поворачивает. Ничего толком не помнил. Признается только, что устал, будто во время сна долгий путь по небу проделал.
«Замерз я. Там, над землей, воздух-то холодный. Только это из всего сна и помню…» Ложился к костру поближе, грел старые кости…
Лошади ускорили шаг. В долине светились огни просыпавшегося города.
XVI
ПОЛЫНЬ
Мы отправились к маминому брату, дяде Тоне, хозяину мясной лавки на рыночной площади. Но дядя спозаранку ушел по своим делам. В лавку. Встретила нас у калитки тетя Финика, его жена, – смуглая, маленького росточка женщина с черными продолговатыми глазами. Ни много ни мало – девятерых детей подарила она дяде Тоне. Детишки – мои двоюродные братья и сестры – облепили телегу. Карабкаются на колеса, на оглобли, на борта.
– Дядя Тудор, а чего ты нам из деревни привез?
Кое-что отец привез, любимое их лакомство – целую корзину зеленых початков, хоть вари, хоть пеки… Ребятишки хватают початки, очищают от листьев, складывают в котел, ставят на огонь. Самая младшая из сестренок – Вастя – заботливо собирает очистки, чтоб ни одно волоконце не пропало.
– Что это ты, Вастя, с очистками делать собираешься?
– Нужно мне. У меня куклы совсем без волос остались. Я их часто за волосы таскала, не слушались меня. Теперь я им из кукурузных волосиков новые косы приклею…
У дяди Тоне в одном дворе два дома: один большой – окнами на улицу выходит, другой – маленький, совсем крошечный, – стоит в глубине. Между домами – насос, воду качать, яблоня с кривыми уродливыми ветвями и… отхожее место, от которого воняет – страсть. Дома вокруг высокие, и солнце во двор к дядюшке Тоне заглядывает только в полдень, на какой-нибудь час.
Позже, примерно через год, когда тетка Финика понесла в десятый раз, ей так осточертел ее выводок, так она устала мыть их, выкармливать, не спать ночами, если у кого заболит живот, что пошла она в предместье и нашла там бабку, которая поставила ей на живот горшок и сделала выкидыш.
Когда-то давным-давно из города пришло и к нам, в деревню, такое поветрие: не хочешь родить – идешь к повитухе, чтоб та вытянула плод или поставила на живот горшок, будет выкидыш.
Встретишь порой такую бабу на улице – брюхо разнесло так, будто повыше пояса под кофтой арбуз спрятан. Ступает медленно, выбирает дорогу. Через плетень прыгать поостережется. Присаживается осторожно, чтобы живот лишний раз не тряхнуть, не потревожить.
– На третьем месяце уже, родненькая…
На девятом месяце живот еще больше раздует. Но женщина по-прежнему таскается на работу. Так сама все и делает, раз кроме нее некому.
Особенно боятся многодетности зажиточные крестьяне, у которых и земли чуть побольше, и тяжким трудом кое-какое состояние сколочено. Один-два – и хватит! К чему лишние рты за столом? Жены таких крестьян устраивают себе выкидыш уже на третьей или четвертой беременности. Петря и Диоайка давно набили на этом деле руку. Согреют на огне котел воды. Разденут женщину – словно той в речку лезть, положат на кровать. Сполоснут в котле руки, намылят женщине живот. И давай его давить.
– Погодь, сей момент отцепим…
Женщине больно. Вот-вот закричит. В животе словно острый нож поворачивают.
Диоайка кладет свои толстые лапы чуть ниже грудей. Резко надавливает пальцами и медленно соскальзывает вниз, к животу – раз, другой, сотый. Стиснет женщина зубы, до боли сожмет губы и язык до крови искусает. Но не издаст ни звука. Улица-то рядом. Нельзя, чтоб крик услышали. Да все равно ничего не скроешь. Где там. Вчера только видели эту женщину с огромным пузом, и вдруг на тебе – талия как у стрекозы, а лицо желтое, изможденное, сама еле ноги волочит.
Раскалят на печи перевернутый вверх дном горшок с горячими угольями. После растирания ставят его на живот и, плотно прижимая к коже, обматывают мокрыми тряпками. Живот сразу всасывается внутрь. Некоторое время горшок не снимают. Потом Диоайка осторожно отделяет его, подсунув под горловину большой палец.
Боже, что за живот! Круглый как шар! Синий! Распухший!
И растирание повторяется.
Вот все кончено, женщина плетется домой. Как побитая. Через день-два глядишь – и выкидыш.
Часто бывает так, что, скинув ребенка, женщина теряет и жизнь. Так произошло и с женой дяди Тоне. После выкидыша тетушка Финика умерла.
Расставшись с мертвым плодом, она вскоре распрощалась и с жизнью. Тоже выкинула ее в могилу. «Прах еси и в прах обратишься», – пропели над ее гробом, обтянутым черным крепом, три бородатых священника, облаченные в блестящие черные рясы. На лицах у них благолепие, дядя-мясник заплатил хорошо, вот и служили они службу старательно, даже слезу обронили. Год назад, когда родители ходили со мной, больным, по церквам в надежде исцелить мою ногу молитвой, эти же служители из церкви святой Пятницы надевали мне на голову епитрахиль и мазали елеем. Но у отца не нашлось тогда двух лей расплатиться. Я лежал без сил на циновке, разостланной прямо на плитах пола. Возле меня плакала мама, которая не перенесла бы моей смерти. А попы, развлекаясь, поносили отца – пришел, дескать, за исцелением, а кошелек пуст. И оставили меня лежать в церкви заложником, пока отец не занял у кого-то двух лей и, вернувшись с двумя монетами, зажатыми в кулаке, не расплатился с попами за их труды… А здесь, на похоронах моей тетушки, они были на людях, на виду у всего города. Лица этих жадюг светились кротостью и благочестием. Возле гроба шмыгали носами девятеро детей, навзрыд рыдали старшие девочки. Пришла проститься с покойницей и бабка из Кырломана. После похорон дядя Тоне упрашивал ее:
– Останься у меня, мама, помоги детей поднять. Хоть бы старшенькие чуть подросли…
– В ногах валяйся – не останусь. Тошно мне в городе. И в доме твоем противно. Смотри, где воду качаешь, там же и отхожее место устроил. У меня дома рай. А здесь даже воздух вонючий.