Древо человеческое - Патрик Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь в доме миссис Норскотт была преимущественно коричневая. Такая здесь была мебель, такая стена перед окном и лицо мамаши Норскотт тоже – она и смолоду была смуглой. Но однажды юноша очнулся от сна, исполненного великой красоты и нежности. Он старался его припомнить, но поначалу помнил только свои ощущения. Кажется, он сидел за столом, простым столом из светлых досок. Вокруг светились лица, но чьи – он не мог разглядеть. И светился еще циферблат часов, но это, как и все прочее, было слишком туманно. Проснувшись, он лежал и смотрел на суровый умывальник с умывальным прибором из вычурно расписанного фаянса и думал, неужели он должен осуждать то прекрасное и наивно простое, что было в его сне?
Наконец он вскочил, сердито выпутываясь из простынь, и отогнал от себя видение добра, явившееся ему во сне. Одеваясь, он осуждал родителей за те их добродетели, что он мельком заметил. В конце концов он их отколотит, своих родителей, – до того он разъярился, проводя щеткой по своим жестким волосам и вспоминая, как мать во всех затруднительных случаях глядела в окно, как бы надеясь найти там решение, и как отец бился со словами, точно вытаскивая их из запутанной сетки. Рэй швырнул щетку. Он был слишком юн, чтобы подмечать недостатки родителей. Ему даже нечего было им прощать.
Он вошел в сумрачную, коричневую кухню на другой стороне дома, где мамаша Норскотт уже приготовила ему завтрак – темную коричневую котлету с подогретыми овощами.
– Ну как, мамаша, – сказал он, развязно болтая ногами и размахивая руками, чтобы убедить себя в своей независимости, – спали хорошо?
– Нет, голубчик, – ответила она. – Опять мои камни. Всю ночь мучили, глаз почти не сомкнула. Вставала, грела тарелки и прикладывала к боку.
– Грелку вам нужно, вот что, – сказал он.
Но старушка ничего не ответила; ей требовалось время, чтобы обдумать это.
Мамаша Норскотт страдала от желчных камней. Она то и дело вздыхала. Женщина она была одинокая, старая и притом больная. Чтобы немножко пополнить сбережения мужа, ныне покойного чиновника, она подрабатывала небольшой стиркой и сдавала комнату с пансионом. Но много ли наработаешь с подагрическими руками?
Она нежно привязалась к этому мальчику, и он позволял ей это, ибо сентиментальные привязанности легче таких отношений, которые требуют любви. Мать, дай ей волю, могла бы съесть его целиком, но в жизни этой старухи, дотягивающей последние годы, самым главным были желчные камни и боли в суставах.
– Вам надо поберечь себя, – сказал Рэй, – и меньше работать, а после обеда полежать.
Никто их не слышал, а сказать это ничего не стоило. Он съел котлету и сидел, ковыряя в зубах; он даже сам начинал верить, что его беспокоит здоровье мамаши Норскотт. Душевная его черствость чуть размякла. Рэй чувствовал, как в нем заныла знакомая тоска по всему тому, что он хотел бы уничтожить. Бывали минуты, когда он чуть не плакал оттого, что мысленно уничтожал родителей. Будь он богат, он бы пошел и накупил им подарков. Но богатым Рэй не был, и потому он похлопал старуху ладонью по спине и улыбнулся той ласковой улыбкой, которая находилась еще только в начальной стадии своего развития.
Мамаша Норскотт вздыхала и ворчала. Ей было приятно чувствовать руку юноши, который мог быть ее сыном, только вот не дал бог.
– Хорошенькое дело, полежать, – проворчала она сквозь обильную растительность – единственное, что поражало в ее ничем не примечательном лице. – А пыль-то, пыль накапливается все время, да еще пух. Прямо не знаю, откуда в доме берется пух.
Рэй не пожелал вникать в причину этого явления. Он вообще никогда не вникал в чужие горести, да, к счастью, пока никто ему их не поверял. Однако в это утро он был великодушен, подумал, что бы для нее такое сделать, и принялся вытирать тарелки, которые она вынимала из воды.
Он стал соображать, как еще можно показать свое великодушие, которое временами находило на него, правда, в чисто теоретическом виде. Он вспомнил, что в поваренной книге, лежавшей у миссис Норскотт в буфете, он видел банкноту, заложенную между страниц и, как видно, забытую. Вскоре старуха удалилась в клозет на задах двора преодолевать еще одну свою проблему – запоры. Рэй Паркер пошарил – бумажка была на месте. Она оказалась холодной на ощупь, совсем непохожей на деньги, как, впрочем, всякие деньги, долго пролежавшие без соприкосновения с человеческим телом. Он взял бумажку, сунул в карман, где она, согретая его теплом, вновь приобрела свой смысл и превратилась в собственность Рэя.
Вечером Рэй принес грелку в розовом фланелевом чехле, которую купил для мамаши Норскотт.
– Держите, мамаша, – сказал он. – Шлепните ее на ваши желчные камни, и все будет в порядке. Только дополна не наливайте.
Мамаша Норскотт, сидевшая с некоей миссис Пендлбери, приятельницей, пришедшей ее навестить, была растрогана до такой степени, что бессмысленно закивала своим коричневым сморщенным личиком.
Миссис Пендлбери сказала, что он как родной сын.
А Рэй пошел в свою комнату насладиться своим скромным поступком, право же, нисколько не зазорным и порадовавшим других. И то, что он прикарманил сдачу и вечером, прифрантившись, пойдет в кино, почти не умаляло его достоинств: как-никак он показал свое великодушие. Айсбергу тоже нередко присущи свои достоинства, но как знать, что скрыто под водой.
И Рэй, довольный своими добродетелями, вышел на улицу, где зажигались огни, прикрывая своим сиянием скудость жизни. Он немного постоял, пососал леденец на палочке, потом вместе с толпой вошел в кинотеатр. Здесь их ждало облегчение. Конские копыта топтали скуку, лакированные губы присасывались к зрителям. Рэй Паркер усвоил несколько поз полного забвения на своем удобном для этого стуле, но, когда он вышел, снова нахлынуло одиночество и все то же стремление сменять самообман на что-то ощутимое.
Уже поздним вечером, под перечными деревьями на задах платной конюшни, он гладил джемпер какой-то девчонки, впервые надевшей туфли на высоких каблуках, – девчонки, от которой пахло неряхой, потому что неряхой она и была, она дышала часто и сильно дрожала, но хотела, чтобы темнота завершила все полностью. И когда все было завершено, она убежала, плача о своей утрате. И он тоже задрожал. Он словно весь ужался, став на мгновенье подростком, потом пошел прочь, ступая по мягкому конскому навозу.
Когда он, сразу изменившийся, испуганный и ликующий, вошел в дом, его окликнула старуха, очнувшись от своего хрупкого сна.
– Это ты, Рэй?
– Я, мамаша, – ответил он, приосанившись в передней, возле бамбуковой вешалки для шляп, где висела фуражка покойного чиновника.
– Будь паинькой, – сказала она, – повесь котелок для молока.
Ее голос постепенно замирал от облегчения и сонливости.
Потом в своей комнате, слыша, как под звездным светом постепенно затихает звяканье качавшегося на крючке котелка, он с неудовольствием смотрел на свое юное лицо, где ничто не изобличало его в том, что произошло, наоборот, оно стало мягче и беззащитнее.
Он присел на край кровати и кончиком ножа стал нервно ковырять ножку маленького ночного столика. Неужели он так и не вытравит в себе этих воспоминаний о солнечных лучах сквозь щели досок, об айве, гниющей среди длинно стелющейся травы, о пробуждении в закроме, о том, как он тер кулаками заспанные глаза под золотистым дождем половы? В такие минуты казалось, что все лучшее уже позади, теперь ему уж никогда не спрятаться за материнский фартук. Он увязал в своих множившихся грехах.
Чтобы хоть что-то скрыть, он быстро повернул ночной столик попорченной ножкой к стене. Потом лег в кровать. Обычно он засыпал сразу же – к этому располагал весь дом. Но сегодня его неотвязно преследовал запах конского навоза и кони, которые с негромким ржаньем били копытами и закидывали длинные лоснящиеся шеи, готовясь ринуться вперед.
В воскресенье Рэю Паркеру захотелось поехать домой и увидеть лица своих домашних. Рано утром он сел в автобус. От Дьюрилгейской почты он пошел по дороге, и, казалось, все, что было по обе ее стороны, с ликованием и надеждой устремилось к самому заурядному, но настоящему дому Паркеров.
Сестра, расчесывавшая волосы у окна, выглянула с таким видом, будто она уже не верила в существование брата.
– Видишь, какой сюрприз, – сказал он, чтобы не выдать своего замешательства.
– Надеюсь, приятный, – сказала она, выбрасывая снятые с гребенки светлые волоски: они поплыли по воздуху и растворились в солнечном свете.
Тельма Паркер, теперь уже не девчонка, а девушка, умела прятать свою тайную жизнь в надежные уголки, и поэтому приезд брата ее скорее раздосадовал, чем взволновал. Она теперь носила колечко, такое маленькое, что дешевизна его не бросалась в глаза, и часто мылась, пудрила лицо, тщательно отглаживала лучшие свои блузки, и в конце концов ее чистоплотность и аккуратность стала для других гнетущей и даже оскорбительной. Но Тельма ходила опустив глаза и не знала, какое впечатление она производит на людей, да и не желала знать. Она была безучастна ко всему, кроме своих секретов, – только они ее и воодушевляли. Родители решили, что со следующего семестра она поедет в город учиться в Деловом колледже для девушек. Они испытывали к ней скорее уважительность, чем нежность. Они по-прежнему делали все, что им было положено, но одним глазом поглядывали на Тельму, робея перед ее безупречностью и равнодушием.