Древо человеческое - Патрик Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему? – удивился грек. – До автобуса не дойдешь?
– Нет, – пренебрежительно бросил мальчик. – Чего ради.
– Тогда надо попрощаться, – сказал грек, опуская на землю свою ношу.
Он шагнул вперед, рукава пиджака морщились на сгибе локтей от тяжестей, что он нес. Он явно намеревался и из этого прощанья устроить целую церемонию, и мальчик сразу пап духом. Не заедешь же ему кулаком в лицо, чтоб он не устроил этого мучительного представления на обочине дороги. И с лица мальчика отхлынула вся кровь, кожа его стала белой и тонкой, как бумага.
– Неужели же нельзя уехать просто, без песен и плясок? – сказал он.
Грек застыл на месте. Он весь как бы осел, и вид у него стал глуповатый. В своем оскорбленном простодушии он недоумевал, что же такого он сделал этому мальчику, и даже испугался, нет ли в нем какой-то особенной силы, о которой он сам не знает. Но разве тут разберешься? По лицу мальчика ничего не понять, а тонкие серые листья, свисавшие с неподвижных веток, и подавно не могли ничего ему объяснить.
– Ну, каррашо, – сказал он, отступая.
Рэй Паркер ушел в лес. Здесь лес был редкий и серый, но обладал странной притягательной силой. Впрочем, мальчик об этом не думал. Он пробирался все дальше и дальше вглубь, пока не стал неотъемлемым от этого леса, как испарения листьев и коры, болтавшиеся руки уже не были праздными, если не считать того, что они ничего не делали; впрочем, быть среди серых сучковатых деревьев – это ведь тоже дело. И он шел от скалы к скале. Он наклонялся, рассматривая что-то тащивших муравьев, или, вернее, изображал рассматривание, ибо он ничего не видел.
Он снова стал думать о человеке, который уехал и которого ему хотелось удержать, он почти с дрожью признавался себе в этом, хотя – для чего задерживать? Потому что, если он не любит грека, а, уж конечно, любить он его не может, – значит, это ненависть. Разве только для того, чтоб держать его на цепи и исподтишка пинать ногой, как собаку. Солнце, бесстрастно ласковое осеннее светило, уже высоко поднялось над головой, а мальчик еще шагал по лесу, мимоходом сдирая кору в поисках какого-то ответа, чувствуя, как разрастается в нем страданье от тех жестокостей, которые он совершает и еще будет совершать при воспоминании об этом человеке. И это сделает его сильнее. Хотя он сомневался в своей силе. Он все еще был пригвожден руками золотистого грека.
Немного погодя он остановился. Под каким-то деревом. Это оказалась большая старая банксия, с высохшей верхушкой, ствол и ветки ее были искривлены, образуя чудовищные формы, – не дерево, а покрытое пылью уродство. Всякой красоты, всякого добра было лишено это место, даже небо над ним как будто померкло. Мальчик, поеживаясь, вытащил нож, тот самый нож из коробки грека. Он вспомнил, с каким серьезным лицом рассказывал грек о ноже и о других красивых или занятных вещицах в его коробке и как, затрудненно ища слова, говорил о своей семье, о старухе матери в чем-то вроде скуфейки на голове. Мальчик держал нож в руке. Дрожа от предвкушения того, что он сейчас сделает, он вытащил фотографию черной худой старухи. Он стоял и смотрел на нее, стараясь запечатлеть в памяти безучастные черты лица, а руки его, державшие вещи грека, которые он у него украл потому, что хотел их, стали словно одержимыми. Руки были чужие. Эти руки подняли нож. И начали резать пожелтевший снимок, резать зигзагами, распиливать, уничтожать. И когда дело было сделано, когда лезвие уже пронзило сердце друга насквозь, мальчик отшвырнул нож и клочья фотографии, даже не глядя куда.
Он поскользнулся на камнях, усеивающих этот безрадостный склон. Он оцарапал щеку о колкий песок. Сухие, отчаянные рыдания по какой-то утраченной душевной простоте, которую сам он и загубил, сотрясали мальчишеское тело. Казалось, овладевшие им демоны никогда не уймутся, но все прошло в то же утро, он даже поспал немного и встал со свежей головой.
Глава шестнадцатая
Стэн Паркер в конце концов решил отдать сына в ученье старому Джармену, шорнику в Бенгели, – а там будет видно, думал он, хотя, что именно будет видно, он и сам не знал; просто, сколько он ни ломал голову, пока что это был единственный, хоть и не лучший выход. У матери Стэна был двоюродный брат – шорник, вполне достойный человек. Кожа – честный товар. Ну так пусть будет кожа.
– Ох, ну зачем, папа? – воскликнул мальчик отчаянно протестующим голосом. – Кому оно нужно, это паршивое шорное ремесло? Не хочу!
– А чего же ты хочешь? – спросил отец.
– Да уж не этого, – сказал мальчик, так как более определенного ответа дать не мог.
Рэй отвернулся; он не любил оставаться наедине с отцом. К тому времени он стал сильным юношей, иногда казался даже красавцем, румянец придавал его лицу беспечное выражение. Многие простили бы Рэю самые скверные поступки ради его цветущего лица. У него были чудесные темно-каштановые волосы, которые так любила гладить его мать. В пышущем здоровьем теле нельзя было распознать ни следа болезни; только невропат мог бы заметить дурные предвестники в уголках рта или найти в его нагловатых глазах отражение своих собственных демонов.
– Ты все-таки попробуй, – сказал отец. – В любом городе, большом или малом, всегда найдется место для одного-двух шорников.
Юноша промолчал.
Вскоре он очутился у Джармена и, надев коленкоровый фартук, подметал обрезки кожи в густых солнечных лучах, которые всегда лежали на полу мастерской вместе с семейством кошек и старым, страдающим грыжей терьером. Заодно Рэй учился ремеслу. В часы затишья Джармен заставлял его сидеть рядом с собой на табуретке, выкраивать несложные детали и прошивать вощеными нитками. В эти послеобеденные часы густая скука царила в мастерской, пропахшей воском и новой кожей. Рэй Паркер сомневался, что сможет долго выдержать эту тишину, которую ему подсунули взамен новой жизни, и часто бегал в клозет, спасаясь от зрелища успокоенной добродетели. Там, меж побеленных досок и виноградных листьев, скука, разумеется, усиливалась, но она уже гнездилась в нем самом и потому никогда не прекращалась. Слыша, как течет время, юноша гладил свой плоский живот и разглядывал тело. Он верил, что еще покажет себя, был бы только подходящий случай. Но будет ли он?
Иногда, вспоминая об отце и матери, он думал, что вряд ли.
Отец часто заглядывал в мастерскую, но никто и не догадался бы, что он приходит навестить сына – просто человеку охота перекинуться словом с людьми. У этих людей были заскорузлые руки. И сами они были такие медлительные, что на них спокойно сидели мухи. Они заводили рассказы, запутывались в них, и, когда получался такой клубок, что распутать не было никакой возможности, они, не отчаиваясь, возвращались к началу, надеясь ухватить то, о чем, собственно, хотели поведать. Но если это не получалось, никто не возражал. Они праздновали слияние солнечного света с местной историей, вот и все.
По-видимому, мало кто из посетителей, наблюдавших за руками шорника, понимал, что ученик Джармена – Паркеров сын, а если и знал, то не распространялся об этом. Отец почему-то стеснялся знакомить их с сыном. Это было все равно, что осмелиться думать о том, каким образом этот прямой нос образовался из его семени. Правда, однажды он заговорил с сыном при посторонних, но уже на пороге двери и глядя прямо перед собой:
– Эта Белла принесла двойню, обе телочки, Рэй.
Но это уже на выходе из мастерской. А юноша покраснел, и лицо у него стало злое. Он заставил себя обрадоваться, что отец ушел.
Рэй теперь редко приезжал домой, разве только на воскресенье, да и то не всегда. Он заметил, что дом немного покосился и, несмотря на то, что в нем прошло все его детство, казался незнакомым. Рэй носился туда и сюда, чувствуя, как ветерок холодит ему уши. Куры на птичьем дворе улепетывали в стороны как будто быстрее, чем прежде. А мать то и дело звала его и просила сделать то-то и то-то – только для того, чтобы он был рядом, чтобы покомандовать им, заглянуть ему в глаза, осмотреть кожу на его лице, и все это были попытки проникнуть в замкнутую человеческую душу с помощью жестикуляции глухонемых – обычное явление среди людей. В этот период она держалась с ним дружески весело, как бы не допуская мысли, что он уже далек от нее, и вместе с тем отчаянно добиваясь предельной душевной близости, в которую поверили бы другие. Он чувствовал ее разочарование, когда сидел в кухне, но ничем не мог ей помочь и тупо глядел на какой-нибудь предмет – кусок желтого мыла на блюдце или маленький пучок ярких цветов, второпях сунутых в стеклянную банку.
Бенгели ему не нравился, но дома было еще хуже, он скоро удерет, зашагает по дороге в своих длинных брюках, постоит с ребятами на углу, а скорее всего, у столба с вывеской, чтобы убить время или дождаться, пока кто-нибудь подойдет.
В Бенгели ему снимали комнату у одной старухи, миссис Норскотт, ее ныне усопший муж был железнодорожным чиновником. Дом был маленький, вполне приличный, густо покрытый коричневой краской. По одну его сторону стоял куст бузины и пахло сточной водой. На этой стороне, обращенной к глухой стене соседнего дома, находилась комната Рэя, куда все же проникал свет, когда опадали листья бузины. Комнатка была уединенной, и это очень устраивало Рэя, в ту пору настолько стеснительного, что он не стал бы заглядывать в чужие окна, если б они и существовали. Глухая стена служила экраном, на котором разыгрывались его мечтания, и в то же время прикрывала его самые бесстыдные действия. Иногда он, прислонясь к раме, выкуривал дряблую самокрутку и, обращаясь к глухой, но в какой-то мере отзывчивой стене, рассуждал, бывают ли девушки, желательно из высшего, чем он, класса, спокойные, без предрассудков и с опытом, которого он жаждал и побаивался. Он стоял у окна, не отрывая глаз от пористой поверхности стены, щурил глаза от вьющейся кверху струйки дыма и жадно и некрасиво затягивался, держа сигарету в уголке рта, – он подсмотрел эту манеру у курящих мужчин.