Рожденные на улице Мопра - Евгений Васильевич Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самым коварным в реплике звучало слово «товарищ».
— Верните мои бумаги, Владислав Сергеевич, — приятельским тоном, раскаянно попросил Алексей.
— Это невозможно, — казалось, с участием вздохнул Разуваев. — Ваши бумаги зарегистрированы и являются секретными документами. Но можете быть спокойны. Их никто никогда не будет читать, кроме… Я уже объяснял… Ваше смятение, Алексей Васильевич, мне понятно. Оно совершенно естественно. Человек опасается всего нового. Тем более когда кажется, что-то здесь шпионское, нечистое…
— Откуда Кулик узнал про камеру номер семь? — вдруг спохватился Алексей.
— В Комитете любая операция прорабатывается тщательным образом.
— Значит, этот Мурашкин, следователь Тук-тук, тоже ваш?
Разуваев усмехнулся, в нем опять что-то засветилось изнутри самодостаточное и уверенное:
— Вся страна — наша!
Через минуту-другую Разуваев обычным негромким голосом подсказывал Алексею, как надежнее подружиться с Аллой Мараховской, о чем с ней не говорить, какие струны затронуть.
— Вам можно позавидовать, Алексей Васильевич. Такая красавица, как Алла Мараховская! У вас, надеюсь, получится.
Алексей Ворончихин поддакивал.
IV
В Москве даже в погожую осень мало солнца. Октябрь привычно пасмурен.
Серое небо расстилалось над главным городом страны. Хмуро висли лоскуты туч над шпилями кремлевских башен. Холодно глядели стальные от небесной серости глазницы дома КГБ, — узковатые, шпионские окна… От предательского слабоволия Алексея насупился статуй Дзержинский посреди площади своего имени. Кольцо движущихся машин окружало Дзержинского, не давало ему сорваться с постамента, схватить за шкварник отщепенца, изменника пролетарского дела Ворончихина…
Алексей смотрел на Дзержинского с горьковатой усмешкой. Профиль чекиста суров, борода остра, свирепа. Даже почудилось, что во рту у железного Феликса скопилось немало клеймительных слов, и только стальная оболочь не дает выплеснуть приговор наружу.
Этот, пожалуй, за отказ служить делу революции сразу бы расстрелял. Что для феликсов чья-то чужая жизнь! У них самих судьба — собачья. Феликс пообтирал нары на каторге, на севере, у истока Вятки, — получил там выучку: «Ты сдохни сегодня — я завтра». Ежов, Ягода, Берия — всем пуля в затылок… Палач неразборчив, ему любой затылок — только затылок…
Перейдя улицу Кирова, Алексей еще раз окинул «серый» дом. Он был не сер. Строенный известным архитектором, даже поражал изысками, черным гранитом облицовки, разными формами и орнаментами окон, масштабностью размеров и дел.
Алексей направился вниз по проезду Серова к Китай-городу. Мимо Политехнического музея. Эх-эх! Тут, в зале музея, недавно кипели литературные сборища, звучали надрывные голоса поэтов и бардов. Разряженный как петух, завывал и махал длинными руками Евтушенко, косноязычный неуклюжий Роберт читал свои неуклюжие рваные вирши; то ли пьяная, то ли по жизни такая, пьяно, длинно, однотонно, как вьюга воет, читала стихи Белла, пел гнусавым голоском про троллейбус, пощипывая плохо настроенную гитару, Булат. Теперь, в эту минуту, после коридоров КГБ, все эти прославленные сборища казались чепухой, инфантильными шалостями переростков, игрой, обманом. Какой троллейбус, какое завыванье петушков, рифмованная чушь и пьяные бабьи слюни — если за спиной многоглазый монстр, стоит, ухмыляется, наблюдает за ними как за придурками!
Алексей еще раз обернулся на цитадель. Мрачен, загадочен и могущественно силен стоял желтовато-рыжий дом, с темной бугристой окантовкой по низу, зауженными окнами и высокими дверьми подъездов.
В сквере под ногами шуршала палая желтая скрюченная листва лип. Навстречу попадались прохожие. Не закрывающая рта, смеющаяся стайка студентов, ровесников, которые показались почему-то сейчас малолетними, безмозглыми пересмешниками… Командированный мужик в шляпе с разбухлым портфелем, идет, крутит головой, хватает взглядом достопримечательности; приехал, небось, в союзное министерство — просить… Старая москвичка, из бедных, в немодном длинном плаще и берете, с авоськой, из которой аппетитно торчит французский батон «багет».
А Москва — вокруг — привычно готовилась к торжествам годовщины социалистической революции, щедро пятнала кумачом фасады. На красных, дрожащих на ветру растяжках белели окостенелые призывы: «Наша цель — коммунизм», «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи», «Учение Маркса бессмертно, потому что оно верно»… Предпраздничная краснота показалась Алексею зловещей. Прежде он не замечал ее, либо замечал отстраненно. Теперь она резала глаза своим ужасающим смыслом и еще большей ужасающей бессмыслицей. Кто мог услышать эти кличи? Кто сейчас мог всерьез верить, что возможен мифический устрой мира, где и свобода, и равенство, и братство… и Политбюро, и ЦК КПСС, и КГБ? Ему вспомнилось, как они с Пашкой прибегали иной раз домой из школы, швыряли портфели на диван через всю комнату и кричали матери:
— Мам, есть хотим!
— Сейчас картошки нажарю… Нету, ребятишки, в магазинах-то ничего. Сегодня очередищу отстояла, а котлет так и не досталось…
Справа, сквозь желтеющие липовые кроны, просматривались высокие окна толстостенного дома на Старой площади — ЦэКа. «Здесь крепчает маразм, — беззаботно и бездумно поёрничал бы Алексей раньше. — Старые носороги Сусловы с прихвостнями валяют ваньку, списывают цитатки из партийных талмудов». Нет, так мог думать только простофиля! Все не так плоско и примитивно. Здесь, за этими неподступными окнами, творится политика, реальная власть, — не та плакатная, лозунговая, — здесь вершат судьбы простых и непростых людей. Переписка всякой чепухи из марксов-энгельсов — это для отвода глаз, показушка, прикрытие… Главное — другое. Здесь распределяют полномочия. Страсть, голод, зависть, власть — вот что во все века двигало человечеством! И высшая цель — блаженство! Чего бы ни талдычили разные партийные кликуши, философию удовольствия в мире никто не отменит: ни мараты, ни энгельсы, ни ленины, ни классовая борьба пролетариев всех стран… Хорошо выпить, отлично закусить, в радость поиметь женщину… Власть, собственно, для того и нужна, чтоб чаще достигать блаженства.
Алексей остановился напротив ЦК. Он не просто подумал так, он вполголоса произнес эти слова.
— Коммунизм — тоже Блаженство. Мифическое. Обманное. В этом суть и вашей власти! — Он негромко, ехидно рассмеялся прямо в лицо цэковским окнам Старой площади.
В ответ огромные цэковские окна подозрительно нахмурились: что за смутьян или глупец смеет здесь потешаться? Он лишь крупица, почти ничто, — здесь движут массами…
Вверх, по улице бунтаря Стеньки Разина, четвертованного на эшафоте как государственного преступника, мимо уцелевших церквушек с музейным предназначением и начинкой, Алексей пошагал к Кремлю. Огромно-неуклюжий, стеклянный куб гостиницы «Россия» смотрелся ущербно не только от серости отраженного в окнах серого неба. Свинцо-тусклая «Россия» не являла собой крепости, благолепия или экстравагантности, она жалко обезьянничала западной, стеклянно-бетонной моде. Бездарь архитектор сунул некместную обнаженку в