Немного ночи (сборник) - Андрей Юрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, в один из вечеров, наверху, у Меснянкиных, разразился скандал. Я слышал, как Михмих пьяным голосом звал «Люда-а-а, ну-у, иди ко мне-е-е-е!», а она истерически визжала «Да, я с тобой уже фригидная стала! Я не хо-чу!!! Ты ско-ти-на!!! Я так жалею!!! Ты!..» и еще много чего-то надрывно-неразборчивого. Гремела то ли падающая мебель, то ли бьющаяся посуда. Голосов их сыновей слышно не было – наверное, их не было дома.
На следующий вечер, поздно, когда в школе закончились даже дополнительные занятия, мы собрались поиграть в футбол в спортзале. Там была баскетбольная площадка, в двух концах которой стояли небольшие железные ворота – мне по грудь. Нас было человек десять, мальчишки, почти одного возраста. Кропп принес жесткий кожаный мяч. Он был фанат футбола и виртуоз мяча. У нас было много игр с футбольным мячом. Например, летом мы ходили на единственное в поселке большое поле, усыпанное мелкой галькой, и играли в там «тысячу». Несколько человек становились в створ больших ворот, а один разбегался и бил по ним мячом с десяти метров. Если он просто забивал гол – ему начислялся один балл. За попадание в руку или ногу любого из вратарей – десять баллов. За живот, грудь или спину – сто баллов. За точное попадание в лицо – тысяча. Тысяча баллов означала победу. После каждого удара бил следующий, по очереди, а бивший вставал в ворота, к другим вратарям. Можно было отнимать у бьющего баллы – если поймать мяч. Когда бил Кропп, это было очень трудно. Он часто делал игру с одного удара. После его «тысячных» попаданий мои ровесники подолгу сидели на гальке и потерянно трясли головой, с отпечатавшимися на щеке или лбу футбольными пыльными восьмиугольниками. Костя Костомаров тоже хорошо играл.
Мы удивились, когда в спортзал вошел директор – в шортах и натянутой на широком пузе футболке. Лицо у него было похмельным и грустным. Видимо, он хотел развеяться, погоняв с нами мяч.
Мы разделились. Я с Костей и Кроппом оказался в одной команде, и встал в защите. А директор разминался трусцой у дальних ворот. Пацаны из его команды косились на него с подозрением.
Мы были в меньшинстве, и поэтому разводили игру. Костя взял мяч, и они с Кроппом пошли к центру поля.
– Бей в мясо… – едва слышно сказал Костя, и Кропп чуть заметно кивнул.
Их лица были совершенно спокойны и полны решительной сосредоточенности.
Я не сразу понял, что означала эта фраза. Думал даже – ослышался. И только когда Кропп, после недолгого перекатывания мяча по паркету, пушечно влепил его с пятнадцати метров в лицо директору, я понял, кого Кость назвал Мясом.
Мясо покраснел, тряхнул головой и растерянно заулыбался. Он весил хорошо за сотню, одного удара ему было мало. Он даже еще не понял, что происходит.
– Извините, Михалмихалыч, – ровно сказал Кропп.
Игра продолжилась. Следующий удар залепил Кость – с нескольких шагов он круто поднял мяч в директорскую челюсть. Мясо снова тряхнул головой и растерянно оглянулся. Все смотрели на него – уйдет он или продолжит. Директор сжал челюсти.
– Неважно, – он попытался быстро улыбнуться, – Играем!
Через две минуты он пошел в нападение, прямо на меня. Слева его догнал Кость, и, как будто отбирая мяч, зацепил за голеностоп. Директор растянулся в полный рост, головой ко мне. Мяч покатился вперед, и забежавший слева от меня Кропп вернул его, вложившись всем весом, обратно, когда Мясо поднимался на руках. От удара мячом в запрокинутое лицо, по залу прокатилось глухое эхо.
Все стояли на тех местах, где их застал этот удар. Они молча и серьезно смотрели, как на крашеном деревянном полу ворочается большой мужчина, в задравшейся футболке и черных шортах. Он хлюпал носом, из которого на пол струйкой текла красная жижа.
Кропп подошел к нему и присел на одно колено.
– Простите меня, пожалуйста, Михалмихалыч, – серьезно сказал он, – Сам не знаю, как так сегодня вышло. Давайте, мы вам поможем. Кость!
– Ничего, ничего, ребят… – повторял директор.
Они вдвоем помогли ему подняться и повели в раздевалку.
– Расходитесь! Какая игра сегодня… – бросил Кропп нам через плечо.
Когда я уходил, они оставались в раздевалке втроем. Лицо директора было мокрым от холодной воды из умывальника, а из носа еще сочилась кровь.
Ночью я проснулся от громких стонов. Кто-то ревел густым солидным басом, с некрасивыми истеричными взвизгами. Звук шел сверху. Это продолжалось всю ночь. Я накрыл голову подушкой и уснул под этот болезненный рев.
В школе шептались, что какие-то старшеклассники избили директора, сломали ему ногу, нос и пару ребер. Моя мама вечером рассказывала нам с отцом, о чем говорили в поселке: Михмих всю ночь орал от боли, но не разрешал жене вызвать скорую. Все соседи слышали. А он боялся, что вместе с врачами приедет милиция. И заявления в милицию он тоже не подал. Лежит сейчас дома, в гипсе, и молчит.
– А она что?… – как-то тихо и вскользь спрашивал отец.
– Да, ничего… – так же отстраненно отвечала мама, – Ясно было, что чем-нибудь таким закончится. Ох, Людка-а-а… Она же младше его на пятнадцать лет. Он ее из десятого класса взял. Учителем работал…
Кропп и Кость несколько дней держались в школе порознь. Но потом снова стали появляться вместе и ходить вечером на дополнительные занятия по русскому языку.
Бокс
Отец завел меня в кабинет врача и неуклюже принялся расстегивать мою желтую шубку из искусственного меха. Доктор в белом халате стоял и смотрел, как мне казалось, с интересом.
– А надолго все это? – спросил отец.
– Да, пару недель полежит, – сказал врач, – Возьмем анализы, понаблюдаем.
Я не помню, как мне объяснили это событие. Говорят, что я объелся апельсинов, и у меня сильно болел живот. Но я не помню ничего подобного. Уж, если бы у меня были такие боли, из-за которых нужно было ложиться в больницу – я бы вряд ли их забыл. Апельсины помню. Я сначала высасывал сок из долек, а потом жевал тугую кисловатую мякоть.
А потом меня отвели в больницу.
Медсестра на входе в отделение забрала у меня плюшевого медвежонка.
– Разрешены только игрушки, которые можно обрабатывать обеззараживающим раствором.
Отец взял в большую ладонь моего мишку с глазами-пуговицами, и я с пустыми руками шагнул через порог. Я был в колготках, войлочных тапочках и теплой рубашке. Мне казалось, что я голый на ледяном ветру. От облезлого линолеума на полу, от серо-зеленых масляных стен, потертой мебели, звериных взглядов больничных детей, белых равнодушных халатов незнакомых женщин тянулся прогорклый запах невкусной каши, лекарств и бесконечного глухого отчаяния.
Я дошел до дивана, сел и заплакал.
Мне было пять лет.
Я не знал, почему папа и мама оставили меня.
Я плакал тихо, незаметно вздрагивая телом и не вытирая слез. Мне хотелось дождаться, когда слезы закончатся, но они не заканчивались. Отец привел меня днем, а уже был вечер – прошло несколько часов, а я все сидел на том же месте и плакал. Дети вежливо сторонились меня. В их глазах было понимание. Они знали: горе должно вытекать слезами.
Когда за окнами стемнело, пришла мама. Нас не пустили друг к другу. Для свиданий было окошко в стене. Я едва доставал до нижнего края рукой. Мама смотрела на меня через темный проем, не снимая своей песцовой шапки, и спрашивала:
– Почему ты плачешь?
Я не отвечал. Просто не мог представить, как это объяснить.
– Он как пришел, так и ревет, – говорила медсестра, стоя рядом со мной.
Мама смотрела на нее с тревогой, спрашивала, что мне нужно, что принести. Я не хотел, чтобы мне что-то приносили, я хотел, чтобы меня отсюда унесли на родных руках. Мама ушла, и окошко закрыли белыми крашеными ставнями. После этого мне почему-то стало легче. Я перестал плакать. Дети собрались на диване, перед черно-белым телевизором. А я ходил мимо них, туда-сюда, заглядывал в лица, осматривал трещины в стенах, заглядывал в кабинеты со стеклянными стеллажами и блестящими стальными автоклавами. Я чувствовал любопытство. В этот момент пришла медсестра, спросила, что я вообще тут делаю, взяла меня за руку и отвела в комнату, где стояла одна пустая кровать под казенным одеялом, одна детская кроватка, а одна стена комнаты была наполовину стеклянной и задернута с той стороны занавеской.
– Тебе нельзя отсюда выходить, – сказала медсестра.
– А это кто? – спросил я и подошел к детской кроватке.
В ней лежал крупный младенец в одной распашонке. Я видел еще очень мало детей такого возраста, но сразу понял, что он неправильно сложен. Пропорции тела были неприятно нарушены, несоразмерны, нелепы. Он открыл глаза. Я отшатнулся: у младенца не было зрачков.
– Это Ваня, – сказала медсестра.
Под кроватью у меня стоял рыжий пластмассовый горшок. Я не знал, сколько мне придется находиться здесь, но садиться на этот горшок мне не хотелось, и поэтому я терпел сколько мог. Дня три. Потом пришлось им пользоваться. Надо было тщательно закрывать его крышкой, потому что горшок никто не выносил, и за неделю там скопилось столько всего, что пользоваться им было сложно.