Дягимай - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стирта снова одобрительно кивнул, широко усмехаясь в пышные усищи. Потом, как напуганная рысь, прыгнул в телегу и, даже не справившись у тестя, можно ли ехать, вытянул лошадей батогом, влетел на Гиринисово подворье с фасоном, подкатил прямо к порогу и, хоть прекрасно знал, что не полакомится водкой, помог старику дойти до лавки под окнами светелки, потому что изба была заперта.
— Может, говорю, какую-нибудь фельдшерку привезти, — предложил он. — Может, говорю, каких-нибудь лекарств добыть или что?
— Не надо. И без лекарств пройдет.
— Ну да, пройдет, непременно пройдет, — согласился Пранюс и, взобравшись на телегу, умчался в подворья, напевая: «С бабой дед плясал…»
«Вот это зятек, — простонал Йонас Гиринис, устроившись на лавке у жасминового куста. — Летит, мчится, как будто нечистый его гонит. А тесть… тесть пусть подыхает». Однако в глубине души он был доволен, что Пранюс так легкомысленно оставил его одного. Стоит ли из-за какого-то пустяка мчаться за фельдшерицей в колхозную амбулаторию. Всю жизнь прожил без лекарей, без лекарств, здоровье даровали ему только работа и чистый полевой воздух. А теперь, на закате жизни, даже вспоминать неудобно: явится девчонка в белом халате, спустит с него штаны и какого-то керосину, что ли, в ягодицу впрыснет. Нет, нет, на сей раз ему только бог поможет, только бог, как помог он его отцу и матери, его деду и прадеду…
Так решив, Йонас Гиринис приволок из чулана старый кожух, расстелил его в саду под старой яблоней и прилег. Сразу станет легче на сердце от запаха яблок и травы. Нет лучшего лекарства для селянина, чем близость земли.
И впрямь полегчало. Даже дети, собравшиеся вечером после работы, ничего не заметили.
А сегодня утром снова сдавило; конечно, не так, как вчера, когда он шел через пшеницу. Но все же, как будто ножом саданули… Старость, ничего не попишешь, теперь не попрыгаешь, как жеребенок.
Йонас Гиринис слышит чьи-то шаги. Шлеп, шлеп, шлеп. Все ближе и ближе. Но лень поднять веки. Так приятно сидеть на колоде, так удобно и сладко на солнцепеке! И до чего же благоуханны запахи лета, как веет от них воспоминаниями юности! А перед глазами оранжевые обручи катятся один за другим в тумане. Кажется, вот-вот оторвешься от земли с этой колодой, с этим деревянным своим седлом и, точно в сказке, взмоешь в голубое поднебесье и понесешься вскачь…
II
— Не пора ли обедать, отец? — доносится до старого Гириниса знакомый голос. — Ну и нашел же ты местечко для отдыха! Разве в твоем возрасте можно жариться на солнце?
— Присел на минутку. Думал, новое топорище сделаю, да вдруг такая лень одолела…
— Ясное дело, одолеет. Летняя жара и молодого сморит, а ты… Салюте холодный борщ приготовила. И картошку отварила. Душу отведем.
— Холодный борщ, говоришь? Вот это еда! — Гиринис даже усы облизал. Поднялся с колоды, но тут же качнулся назад, словно его толкнули. — Что это за черт меня за зад тянет… — попытался пошутить старик.
— Умные люди в такое время дня тенек ищут, а ты — ни дать ни взять — барышня-дачница, — журит отца Унте, подхватив его одной рукой под мышки и помогая подняться с колоды. — Не хватало еще, чтобы разделся и выставил бы на солнце свое пузо.
— Может, уже отпустишь? Я и сам ходить умею, — Йонас Гиринис беззлобно отталкивает руку сына и, пошатываясь, первым вдоль забора входит во двор. — Лучше расскажи, что нового на полях слыхать?
— Клевер скосили. Телка ногу сломала, так Салюте говорит. Прирезали, а мясо — колхозникам по себестоимости. Решили и мы взять огузок.
— Правильно решили. Будет и у нас свежее мясо. В подвале, на льду, недели две простоит, не меньше. Как раз до приезда гостей.
— Гости без свежего мяса не сидят. Братец как-никак секретарь… В очереди не стоят, не думайте, — говорит Юстина, когда все усаживаются за стол и принимаются за холодный борщ. — Нам самим нужно отдохнуть от сала.
— При сале голодным не будешь, — поправляет дочь Йонас Гиринис. — А Даниелюс хоть и свой, но его надо как гостя принять.
— Вы говорите так, будто он один приезжает, — вставляет Салюте. — А с ним же и Юргита!
Унте всем телом налегает на миску, пряча глаза. Горячая волна заливает его небритые щеки и ярким багрянцем метит оттопыренные уши. Вместо того чтобы поддеть картофелину, он лезет вилкой в другую миску и выуживает из нее вареник, жаренный на сале, — любимое в северной Литве блюдо; женщины дополняют им обед, так как холодный борщ с отварным картофелем не считают здесь серьезным кушаньем. Поддел вареник и проглотил его, не окунув в сметану. А сметаны — полная миска, белеет среди другой посуды на столе.
— Говорят, в будущем году наш хор на праздник песни поедет, — пытается хоть что-нибудь сказать Унте, чтобы скрыть свое смущение. — По меньшей мере человек тридцать. Со всей республики тысячи соберутся. И это в самую-то страду! Ну куда, я вас спрашиваю, власти смотрят — в такую пору праздники?!
— А ты бы хотел, чтобы люди зимой под открытым небом пели? — язвит Юстина. Она никогда за словом в карман не лезет.
— Да у него недурно и под крышей получается, — заступается за сына Йонас Гиринис. — Никто в вашем хоре так не выводит, как Унте. Ты, сын, правильно сделал, что к этому Юркусу в его самодеятельность пошел.
— Да что тут правильного, отец, — возражает Салюте, недовольная рассуждениями свекра. — Всю зиму в Доме культуры проторчал, будто прикипел к нему. Только наступит вечер — он за порог, летит как угорелый на эти свои репетиции. А разве от этого меньше пьет, когда приспичит?
— Пьет не меньше, это верно… Но Унте не Стирта, — Йонас Гиринис грустно смотрит на сына. — Когда же ты, Антанас, и впрямь образумишься? Как-то вечером, дело было весной, забрел я в Дом культуры послушать и ушам своим не поверил: неужто это мой сын? Всамделишный артист и то так не споет. И красиво, и печально, не я один слезу обронил. Растрогал стариков, душу разбередил, молодые деньки напомнил. Эх, эх, мы сами, отцы наши и деды эти песни певали. И только теперь поняли, какая в них красотища. О том вечере вроде бы и газета районная писала. Хор хвалила, директора конечно же, Юркуса, но больше всего тебя, сын мой. Ежели бы у тебя так повсюду концы с концами сходились, право слово, мог бы я тобой гордиться…
— А ты, отец, гордись, не гнушайся, — наконец не выдерживает Унте; холодный борщ он уже съел и с огромным удовольствием принялся уписывать вареники, то и дело макая их в сметану. — Как умею, так пляшу, что имею, то ношу. Ежели чего во мне и не хватает, то уж этого, отец, мне с неба не достать…
— Да шут с ним, с небом. Ты лучше скажи, откуда в тебе дурные привычки, пороки? Конечно, никто не рождается с трубкой в зубах и бутылкой водки в руке.
— Твоя взяла, отец, твоя… — ворчит Унте, налегая на миску. — Тебе, отец, подавай только все красивое, хорошее, а откуда все плохое, ты и не думаешь.
— Почему не думаю? Плохое от самого человека, откуда же еще? И братоубийцу Каина, и его жертву Абеля та же мать родила.
— Тебя не переспоришь, — бормочет Унте. — Пусть будет по-твоему…
Старик Гиринис ничего не отвечает. Молчат и обе женщины. Только когда кончили обедать, Юстина вспомнила, что встретила Ляонаса Бутгинаса.
— Просил зайти, — напоминает она брату. — До полудня будет в сельсовете.
— Бутгинас, что ли?
— Нет, Илья-пророк, — с издевкой отрезает Юстина.
Но Унте в эту минуту не до Бутгинаса: столько слов сказано, столько еды рядом… Он уминает последний вареник, но вкуса не чувствует. Впивается взглядом в потолочную балку. И мысли его где-то далеко, далеко… Мелькает лицо Юргиты и снова исчезает. Она приедет, конечно. Вместе с братом. Счастливчик Даниелюс… Будь на дворе зима или выходной, Юркус устроил бы вечер самодеятельности. Как ни крути, приятно петь, когда тебя слушает толпа. Немножко боязно, но приятно. А уж если среди слушателей Юргита… Правда, приезжала она весной, перед самыми посевными работами, потом еще в районной газете весь концерт описала. Сидела рядом с отцом в зале. Унте думал, что ничего хорошего из его пения не получится — так у него сердце колотилось. И в самом деле, первые куплеты он спел как-то вяло. А потом осмелел и как затянул — весь Дом культуры после каждой песни от аплодисментов и криков дрожал.
Юргита сидела в третьем ряду и улыбалась, подбадривая Унте, глаза ее жарко сверкали, и от этого сияния, наполнявшего грудь удивительным теплом, песня расправляла крылья, и клокотавшее радостно сердце возносилось куда-то ввысь. Саулюс Юркус, глава Дома культуры, стоял перед своим хором чуть-чуть наклонившись вперед (как лев, приготовившийся к прыжку), а хор, замерев, ждал его знака, чтобы повторить последние две строчки. Юркус улыбался в свою густую рыжую бородку, и, как белые клавиши, сверкали его крупные здоровые зубы.