Дягимай - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Йонас Гиринис проснулся, когда солнце только-только взошло, собрался было влезть в штаны, но раздумал, лениво закрыл глаза и проспал до самого завтрака. Когда он слезал с кровати, то почувствовал, что у него кружилась голова, какая-то слабость теснила грудь, все тело томила усталость. Но позавтракав, послонявшись по усадьбе, насытившись вдоволь свежим утренним воздухом, он воспрял духом. «Э, да разве поймешь старого человека, — успокоил он себя, радуясь, что дети не заметили его недуга. — Машина и та с годами начинает барахлить… Нет, нет, нового сердца никто не вставит, никто. Видно, откуковал свое. Мортяле, царство ей небесное, зовет…»
— Эй, вы, не забудьте… Послезавтра Даниелюс с Юргитой и внучком в отпуск пожалуют, — напоминает Йонас Гиринис женщинам, возвращающимся с огорода с охапками свекольной ботвы для свиней.
— Тоже мне отпуск — одна неделя, — машет рукой Юстина.
— Могли бы и на целый месяц, что тут такого? — гасит пыл свекра Салюте. — У нас что — накормить нечем, постелить негде? Вы, батя, не волнуйтесь, лицом в грязь не ударим.
— Смотрите у меня!
— Да если бы у нас нечем было, деревня накормила бы, — прыскает Юстина. — Все только и спрашивают, когда Даниелюс пожалует, каждый грозится в гости его позвать. Старуха Ралене даже сладкий сыр с тмином собирается сделать: забыть не может, как секретарь велел своему шоферу остановиться и подбросить ее до Епушотаса.
— Нашла за что благодарить, — перебивает дочь Йонас Гиринис, но в голосе его нотки гордости, — Даниелюс что — барин какой, что ли, не сын Гиринисов? И я, коли в телеге место было, никогда не оставлял на дороге пешего, никогда не пролетал мимо.
— Никто и не говорит, что Даниелюс барин, — соглашается Юстина. — Люди его хвалят: каждого, мол, понимает, кого надо, мол, утешит, наставит… Эх, кабы таким для своих, для родни был…
— А чем, скажи на милость, тебя-то обидел?
— Чего там, не обижал… Но вот помочь Унте «Жигули» без очереди достать не желает…
— И правильно делает. Ты только подумай, если бы мы все стали порядок нарушать, что было бы? Я родился и вырос без этих ваших блатов, хочу, чтобы и дети мои о них не знали. А теперь что же получается — кто горазд, тот и хватает что получше да покрасивей, только бы обставить других! А уж мало кто о главном голову себе морочит — о чести, о совести…
Юстина и Салюте не хотят согласиться со стариком: кому нужен этот блат, эти знакомства, когда всего вдоволь?
Но Йонаса Гириниса голыми руками не возьмешь: человек должен быть человеком всегда и везде. Есть у тебя краюха хлеба, будь добр, поделись ею с другим, даже если придется от голодухи помереть.
— Благодетель… — ворчит Юстина. Она человек практичный, словами ее не проймешь. — Всякие паразиты таких добрячков только и ждут.
Йонас Гиринис нетерпеливо отмахивается от дочери (слушать ее — это все равно что черпать воду решетом) и сворачивает к сараю.
Поленница убрана — любо-дорого посмотреть, трава вокруг как будто гребнем причесана, ни единой щепочки. Дрова наколоты, под навес снесены. Хворост аккуратно вдоль всей стены до самого верху сложен. Не то что до лета — года на три хватит. Умри он сейчас, дети не раз помянут добрым словом: батя, царство ему небесное, наколол, напилил… Он конечно же не Жгутас-Жентулис, памятника ему не поставят, и все же легче эту юдоль слёз покидать оттого, что тебя не забудут и хоть изредка вспомнят. Покуда эти яблони, высаженные тобой, будут плодоносить, покуда колодец, твоими руками вырытый… покуда каштаны у ворот… Покуда твои дети — кровь твоя живая… Внучата… Нет, нет, так скоро тебя не забудут. А ежели, как задумал, еще осенью и дубок посадишь, то и через сто лет путник глянет на него и скажет: чьи-то руки вырастили этот исполин и благословили его бессмертие; да будет пухом земля этому благодетелю. Шутка сказать, и через сто лет вспомнят тебя, хоть и не будут знать, кто ты был!
«Суета сует… — шепчет старик Гиринис, примостившись как на седле, на выдолбленной топором колоде. — Что значат сто, да пусть не сто, пусть тысячи лет по сравнению с вечностью? Ведь все рано или поздно превратится в прах. Разве важно себя увековечить? Этого и тиран своими кровавыми делами может добиться. Важно так прожить отмеренный тебе срок, чтобы мог, умирая, со спокойным сердцем улыбнуться тем, кто остается. Вот именно, уйти из жизни со спокойным сердцем — никого не обидев, ни перед кем не осрамившись, ничем не обременив свою совесть».
Йонас Гиринис печально улыбается, жмурясь от ослепительного полуденного солнца. Странно: какое-то у него неумолимое, почти болезненное желание взвесить свою прожитую жизнь. Все то, что оставляешь, и все то, с чем собираешься покинуть сей мир. Дряхлеющая, предчувствующая свой конец плоть как бы ищет утешения, невольно стараясь убедить себя: ну вот, братец, нечего тебе жалеть всего того, с чем ты вскоре должен расстаться, ибо ты давным-давно чужой, никому не нужный, обреченный на одиночество в день беспощадного и неподкупного суда, которого никому не миновать.
Не потому ли примирившаяся с роковой неизбежностью душа Йонаса Гириниса наполняется солнечным покоем, словно по осени спелый сад пьянящим яблоневым духом? Не потому ли его охватывает чувство такого безотчетного снисхождения ко всему и такое желание сделать каждому что-то доброе, что глаза застилает слезами? Но вместе с тем приходит и другое чувство — смутное, полное какой-то безудержной жажды охватить как можно больше, потрогать, обнять… Куда-то идти, что-то делать. Вперед, вдаль, ввысь! Спеши! Спеши, ибо неотвратим тот миг, когда позовут тебя в царство вечного покоя. Ах, подняться бы с колоды — и в поле, на луг, к людям, к знакомым, как во времена оно отец, когда его обуревала весенняя ярость! Но ноги как будто налиты свинцом, и во всем теле такая лень, что кажется, только бы сидел и сидел, словно кот на солнцепеке. Жмет сердце, жмет. Пройдет, конечно. Не впервой хворь и немощь в тиски берут. Намедни тоже нездоровилось, сердце барахлило, а вчера — просто не верится! — воспрял духом, да так, что пустился пешком и обошел почти все колхозные поля, словно два десятка сбросил с плеч. Свиньям корм задал, корове с телком, докосил последний лоскут в усадьбе — Унте до завтрака не справился, бросил косу и ушел. Ну чем не юноша, чем не силач! А после обеда, поди же, свалился. Может, не свалился бы, если бы не это хождение по полям. А уж если выбрался, то почему в эту, а не в другую сторону пошел? Почему через подворье Юозаса Гайлюса? Дернула же нелегкая. И надо же, только ступил на подворье, как с цепи собака этого сквалыги Бестия сорвалась. Злее твари во всей округе не сыщешь. К счастью, в руке посох был. Защищался им от взъерошенной зверюги, пока Альбертас не прибежал.
— Уф! Гадина! Человека задрать может, — вытирая пот и весь дрожа, пробормотал Йонас Гиринис.
Альбертас пригласил его зайти: чего-нибудь, мол, найдем от испуга…
Йонас Гиринис не любил Гайлюса, хотя когда-то они и жили по соседству — их наделы граничили. Но завернул он во двор Гайлюсов, потому что ему худо стало. Правда, в избу идти отказался, присел на лавку — передохнет маленько, пока Альбертас принесет кружку воды.
Но Альбертас вернулся не с водой, а с поллитровкой какой-то мутной жидкости. В другой руке Гайлюс-младший держал тарелку, на которой чернели несколько ломтиков хлеба и лоснилось нарезанное сало.
— Что это за пойло? — спросил Гиринис, когда Альбертас поднес эмалированную кружку.
— Отцовского производства, — пояснил Гайлюс-младший. — Гадость, но здорово действует. Прополощи горло, дядя, нервы успокоит.
Йонас Гиринис понюхал кружку, сморщился от отвращения и поставил ее на лавку.
— Такой гадости в жизни не видывал, — сказал, и его передернуло. — Выходит, батька твой этой дрянью людей травит?
— А как же? Новатор в Дягимай. Первопроходец! — Альбертас недобро рассмеялся. — Родитель целую фабрику открыл. Он гонит, а Пирсдягис с Мармой сбывают.
— Господи, господи, что творится на белом свете, — простонал Йонас Гиринис, прислонившись к стене. — Раньше в наших краях о такой гадости и слыхом не слыхивали. Зло как пожар в лесу, только оброни искру — и все вокруг запылает…
— Не волнуйся, дядя, — неискренне утешил старика Альбертас. Каждое его слово звучало зло и глумливо. — Когда осенью первые бутылки нацедили, жидкость была желтая, как гной. От такой продукции даже самый горький пьяница денька два очухаться не мог — намертво укладывало. Говорят, один из компаньонов отца чуть богу душу не отдал. Но мой родитель упорно совершенствует технологию, и скоро жидкость его станет такой прозрачной, что хоть газету сквозь бутылку читай. Восемь месяцев производства — и такой прогресс! Неслыханные для отечественной промышленности темпы.