Повести. Дневник - Александр Васильевич Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возьмем сперва людей, которых и мое мнение, и общее мнение ставит на самую низкую ступень умственного развития. Для этих людей служба есть необходимость, они простодушно сознаются, что дома им скучно, что там нечего делать. Этих людей нельзя назвать счастливыми, но они в высшей степени приладились к середине, в которую поставлены: другого счастья для них быть не может.
Одной ступенью выше: те уже хитрят и среди служебных занятий находят обширное поприще своей деятельности. Все стороны их души расположены к действованию в этой сфере. Всякая сплетня, всякая перемена для них событие, и событие важное, потому что в нем открыт путь собственному их интересу. Эти люди бывают несчастливы, если служба не везет им, вполне довольны, если дела их идут хорошо.
На третьей ступеньке ставлю я таких людей, как я; люди ступенью выше меня не станут делать того, что я делаю по утрам (я беру в расчет: если они в таком же положении, как я).
Организм еще высший или зачахнет от тоски, или свернется начисто и сделается порочным, или захочет бороться с действительностию и совершенно погибнет.
Организм еще высший старался бы переделать все по-своему, успех зависел бы от средств, но во всяком случае он пустил бы в ход несколько идей, которые принесли бы желанные плоды по прошествии, может быть, долгого времени.
Из этого мелкого примера, по аналогии, можно достигнуть до того убеждения, что каждая степень человеческого развития требует непременно и середины, ему соответствующей. Человек, который живет спокойно в девятнадцатом веке, в шестнадцатом был бы одним из несчастнейших, лучший гражданин Соединенных Штатов погибнул бы, если б судьба назначила ему родиться в Ирландии. И так далее и так далее.
Но обратимся к «Письмам» Жоржа Санда, они зародили во мне еще вопрос. Я допускаю, что возвышенные души всегда почти страдают, что общество перед ними виновато, терзая их или представляя им себя самое как зрелище жалкое, представляя им людей как жалкий род, достойный слез и смеха[182]. Я допускаю, что оптимизм и холодное равнодушие совсем не так велики, как прежде о них думали.
Но вопрос таков: позволительно ли страдать и не выискивать средств к облегчению своего, не чужого страдания? Позволяется ли ставить свой эгоизм в такое несчастное положение, что из него ровно ничего извлечь невозможно? Исполняет ли свое назначение та душа, которая вся отдается на чужую пользу, которая принимает как должное себе и борьбу, и ожесточение, и тоску, и мрачное отчаяние?
Короче: смотреть ли на себя как на единицу, которая ничего не значит без целого, или смотреть на целое как созданное единственно для нас?
Одним словом, куча ерунды теснится в моей голове, обо всем этом надобно подумать.
По старой привычке, весна продолжает производить на меня самое благодетельное действие. Нынешний год, впрочем, она начала свое дело совсем не так хорошо, как я предполагал. Целую половину марта месяца мне было очень скучно, работать не хотелось, отвращение к чтению возросло до последней крайности, случалось, что я просиживал по три часа в темной комнате, ничего не делая, ни о чем не думая. Потом скука начала проходить, а за нею явилось знакомое расположение духа, вполне ей противоположное.
<1848 г.>
Продолжение психологических заметок.
23 февраля 1848. 6 мар<та> 1848.
Нравственная моя система имеет большое сходство с расстроенным желудком, — воспалений и страшных припадков с нею не бывает, но зато она подвержена множеству мелких недугов, на первом плане которых стоит апатия, постоянное колебание и болезненное стремление к вещам недоступным.
Я уже изучил эти болезни, и если б не леность, я мог бы побороться с ними; наконец, в эти три месяца самолюбие мое так баюкалось, что недуги эти не появлялись. Но недавно явилась наместо их новая болезнь, отчасти сходная с прежними припадками, отчасти им противоположная. Болезнь эта так странна и сильна, что зародыш ее приписываю я физическому расслаблению.
Вот главнейшие симптомы: 1) Омерзение к действительности и к моим занятиям. Литературная работа уже не заманивает меня, как прежде, но все-таки к ней я никогда не охладею совершенно. Но зато служба, домашняя жизнь огадились мне до последней крайности. На службе я ничего не делаю, потерял и охоту, и способность работать, и, несмотря на то, что меня оставляют в покое, вид канцелярии, вид бумаг, запах этих комнат производит во мне лихорадочное отвращение. Прежде я имел на службе людей, которых несколько ненавидел и ругал с удовольствием, а теперь я вполне помирился с ними. При сильном отвращении нет места для ненависти.
2) Какая-то страшная боязнь за будущее. Мне так и кажется, что меня запрут и заставят работать, что я испорчу здоровье и погибну над бумагами или что я захочу разорвать эти обстоятельства, наделаю в семействе бездну горя и сцен, об которых не могу помышлять без досады. Я всю жизнь жил в семействе и совершенно антипатичен семейству. В «Алексее Дмитриче» я развил эту идею, но только вражда моя не сильна, а скорее может назваться тягостным отвращением. Во мне есть странность: чтоб я был привязан к людям, потребно, чтоб эти люди держались от меня на почтительной дистанции.
3) Неодолимая потребность уединенных занятий и природы. Никогда не был я так близок к тому, чтоб плюнуть на все, поселиться в деревне и начать учиться. Всякое противодействие этому желанию пробуждает во мне негодование. Я стиснут обстоятельствами, но не отчаиваюсь и выжидаю. Если б у меня не было идей на этот счет, если б я не имел куска хлеба и был бы завален работою, — мысль о самоубийстве не раз промелькнула бы в моей голове. Теперь я труслив, потому что положение мое, точно, не совсем дурно, а тогда б я пришел в отчаяние и наделал бы черт знает чего.
В желании моем отшатнуться от теперешних моих занятий есть своя совершенно разумная сторона: мне надобно учиться и восстановить свое здоровье. В настоящее время бездействия я подвел итоги всех моих прежних занятий и сведений, имеющихся налицо в моей голове. Определить теперешнее состояние мое могу я одним фактом.
Вчера я хотел выбрать себе книгу для чтения, и в каталоге пробежал до ста названий знаменитейших ученых и изящных произведений, древних и новых. Я себе не мог выбрать ничего, и с отчаяния решился читать Тита Ливия, надеясь простотою древних писателей исправить свой в высшей степени расстроенный