Драматургия кино - В. Туркин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то вскоре после окончания института мы были приглашены молодежной секцией драматургов на обсуждение сценария, автором которого оказался молодой литератор. Мы сильно критиковали это произведение, демонстрируя свои знания, полученные от Валентина Константиновича. Один из участников этого обсуждения, писатель старшего поколения, выступивший в защиту сценария, сказал: «Не слушайте их. Они у Туркина учились». Это и возмутило нас и удивило. Нам тогда трудно было подвергнуть сомнению представление о кинодраматургии, которое преподал нам Учитель.
Но время менялось, менялся и кинематограф. Помню, как после просмотра, нового фильма — «Похитители велосипедов» он очень проникновенно сказал: «До чего же грустно! И до чего же хорошо!»...
В своих рассуждениях о сюжете Туркин любил ссылаться на горьковское определение сюжета и требовал от нас выучить его наизусть: сюжет — это «связи, противоречия, антипатии и вообще взаимоотношения людей, история роста и организации того или другого характера». Но «историю роста и организации характера» он представлял себе закованной в сюжетную оболочку. Все попытки дед-раматизации вызывали у него бурный протест. Он был решительно не согласен с Эйзенштейном, отвергавшим сюжет в его канонической форме.
Убежденность Туркина, с которой он относился к могуществу канонического сюжета, базировалась на многовековой практике, осмысленной еще Аристотелем и получившей подтверждение в дальнейшем пути зрелищных искусств. Туркин на своей практике ощутил, что традиционный сюжет удобен для восприятия зрителя. А кино без зрителя ему представлялось абсурдом. Он всегда учил нас, что главная задача кинодраматурга — создавать основу для массового зрелища, несущего в массы идейный заряд, закамуфлированный в увлекательном, умело построенном сюжете. Он верил в то, что роль кинематографа в борьбе идей огромна. Создав сценарии к фильмам «Закройщик из Торжка» и «Девушка с коробкой», которые в свое время побили все рекорды массового прокатного успеха, он считал, что главное их достоинство в идейном смысле.
Ратуя за увлекательность и зрелищность, он был враг безыдейности. В этом смысле Валентин Константинович был сын своего времени — до конца своих дней он сохранил романтичную приверженность к идеалам революции в самом высоком смысле. В нем удивительно привлекательно сочетались искренняя самоирония и убежденность трибуна. Он был жизнелюб и не стеснялся этого. Я помню, как он рассказывал нам о Сельскохозяйственной выставке 1939 года. Рассказ строился на том, как трудно было пережить все гастрономические соблазны, которые вели его из ресторана в чайхану, в кафе-мороженое, в шашлычную, пивной бар и тому подобное, и остаться при этом живым и на своих ногах покинуть просторы выставки. Сохраняя дистанцию, он был прост, доступен и близок нам. Время было трудное, и большинство студентов очень нуждалось. Мои сокурсники часто брали у него деньги взаймы, и Валентин Константинович охотно выручал их. Помню, как я пришла в институт после окончания декретного отпуска, и он радостно приветствовал меня словами: «Я вас поздравляю и благодарю от имени Родины!» Эта высокопарная фраза в его устах была так искренна, так весело и одобрительно сияли его глаза, что я запомнила это мгновение на всю жизнь.
Книга Валентина Константиновича «Драматургия кино» была в наше время настольной книгой студентов сценарного факультета. Потом она стала библиографической редкостью, не утратив своего значения не только в деле кинематографического образования, но и в интеллектуальном основании искусства кино. Пережив разнообразные моды, изменявшие наши представления о формировании сюжета, канонический его строй незыблем в области жанрового кино, он, как и прежде, привлекателен для массового зрителя, удобен для восприятия и поэтому всегда современен. Поэтому труд Валентина Константиновича Туркина не утратил своего значения и, по-прежнему, полезен и нужен.
НАШ ПЕРВЫЙ ПРОФЕССОР. ПОСЛЕДНИЙ ГОД
Э. Б. Рязанцева
кинодраматург, доцент кафедры драматургии кино ВГИК
Мы знали его всего полтора года. Валентин Константинович умер, приняв у нас экзамен за первый семестр второго курса. Пошел в столовую и по дороге умер. То, что он говорил каждому на экзамене, приобрело значительность завещания, напутствия. Я была самой младшей на курсе, поступила неполных семнадцати лет, и во всех стариках ошущала какую-то тайну, которой нельзя касаться, которую они унесут в могилу. Да так оно и было в те времена. Дедов своих я не знала, единственная бабушка давно умерла, и жизнь у всего нашего поколения начиналась с войны, а «до войны» — это уже история, немое кино, а «до революции» — совсем допотопная история, вроде восемнадцатого века (замечу в скобках, что девятнадцатый представлялся живее, благодаря реализму в литературе и в живописи). Профессор наш — из того кино, из того немого, непредставимого, смутного века, который только сейчас восстанавливают по крупицам. А тогда — век хорошо заметал следы и замел: всей тупостью учебников по истории ВКП(б) нас отгородили от подлинной истории.
И вот к таким диковатым студентам, не знавшим ни Библии, ни Булгакова, пришел профессор Туркин — сама история. Он выглядел как настоящий дедушка — тяжело, с одышкой, поднимался по лестнице, тяжело взгромождался на кафедру, носил толстые очки. «Сценарий не столько пишется, сколько ваяется и строится», — с этого он начал первое занятие. Туркин преподавал у нас не только теорию, но и практику — «Сценарное мастерство». «А теперь повторим хором: сценарий не столько пишется, сколько ваяется и строится».
Через много лет, когда я начала преподавать, я вспомнила это заклинание и теперь каждой группе начинающих рассказываю про Туркина и велю затвердить эту непонятную фразу. Потом поймут, вспомнят — на первой же экранной работе, и на второй, и на третьей — кино заставит вспомнить «хорошо забытое старое». Вот и американский учебник Линды Сигер, через пятьдесят лет после Туркина написанный, начинается с той же истины: «Сценарий не столько пишется, сколько переписывается».
Каждое слово профессора, обращенное к нам лично, каждая шутка его — а Туркин был человек веселый, комедиограф по призванию — запоминались надолго. «Казнить нельзя помиловать», — процитировал он однажды давно известное выражение с пропущенной запятой, и вот я уже трепещу — что бы это значило? Не сдала вовремя «анализ сценария», опять просила отсрочки. «Казнить» — значит, могут и отчислить? Но почему-то он улыбался. Однако взяла себя в руки и в тот же вечер накатала анализ сценария «Тринадцать», как в школе, лишь бы сдать. «А почему у нас Рязанцева опять сидит загадочная, как Сфинкс?» — вдруг сказал он на каком-то семинаре. Значит, надо выступать, хотя бы задавать вопросы.
Я, ощущая себя малолеткой, вообще не высовывалась. Но нужно было оправдать доверие — ведь он нас принял. Прямо из школы на сценарный принимали редко, нужен был стаж, школяров на курсе было только трое, и в глубине души я чувствовала себя избранницей. На вступительных двух собеседованиях я, по моему мнению, провалилась. Лепетала что-то в полуобморочном состоянии, ожидала получить в лучшем случае «тройку». Присутствовали Е.О. Габрилович и В.К. Туркин, главные авторитеты. Никого из кино я к тому времени не знала, хлопотать за меня было некому. И вдруг — «отлично»! Как раз за провальное собеседование. Значит, хотят меня взять. Может, мои рассказики, поданные на конкурс, так хороши? «Самооценка» — теперь привычное скучное слово. В семнадцать лет она прыгает и качается от полного самоуничижения до тайной «богоизбранности» сто раз на дню. Очень хотелось себя проявить, и однажды, как мне казалось, это удалось. Я первой написала большую сюжетную новеллу (в духе неореализма, сюжет и сейчас помню) и зачитала дрожащим голосом на семинаре. Меня похвалили. Туркин сделал «отдельные замечания» — сократить, прояснить, получше выстроить. Пришла весна, время сдавать работы. Переписываю первую страничку, как всегда некогда прояснять и сокращать, спокойно жду своей заслуженной пятерки. Не верю ушам своим — «четыре»! Большинству курса «отлично», а мне, в числе самых худших, — «хорошо». Не поработала, не учла замечаний. Я проплакала весь день и всю ночь. Не в институте, конечно, дома. Обида была велика. Меня, как маленькую, воспитывали, наказывали этой отметкой.
Но вот что странно: я не обозлилась на профессора, как в подобных ситуациях на школьных учителей. Профессор все равно оставался для меня добрым дедушкой и несомненным авторитетом.
Шел пятьдесят шестой год. После зачитанного нам доклада Хрущева про «культ личности Сталина» все разговорились, осмелели, все бросились писать драматические сцены про возвращение из ссылок, из лагерей, и отношения наши с мастерами стали попроще — уже не было прежних запретов и умолчаний. И однажды кто-то задал Тур-кину прямой вопрос: почему он столько лет не работает в кино, не пишет сценариев, ведь когда-то он был известным сценаристом? Его застали врасплох, видно было, как это его задело. Должно быть, он уже лет двадцать сам отвечал себе на этот вопрос, а тут вдруг — студенты, и надо как-то отшутиться, если они сами не понимают. И он с тяжкими вздохами, подбирая слова и пытаясь улыбаться, долго объяснял, что нечего ему делать в этом кино, «где бегают по берегу Москва-реки одинаковые девушки в развевающихся косынках и поют звонкими голосами песни о счастье, уж лучше писать для «научпопа» о жизни лягушек или о произрастании земляных орехов». Почему-то эти орехи застряли у меня в памяти. Может, он что-нибудь и сочинял для научно-популярного кино — нас личные дела профессора мало интересовали, но сколько горечи было в его осторожной иронии по поводу всего этого превозносимого, увенчанного сталинскими премиями, краснознаменного, невыносимого для него кино.