Руфь - Элизабет Гаскелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые секунды она еще принимала сон за действительность и думала, что преследователь затаился тут, в этой самой комнате, и оглушительный рев моря все еще раздавался у нее в ушах. Но как только сознание вполне вернулось к ней, Руфь увидела, что находится в безопасности, в своей прежней милой комнате, в надежной пристани, хранящей ее от бурь. Яркий огонь пылал в небольшом старинном камине, вделанном в угол стены и выложенном с обеих сторон выбеленными кирпичами, служившими также конфорками. На одной из них шумел и клокотал чайник, на случай если ей или Леонарду захочется чая, — именно его звук она принимала во сне за неустанно ревущее море, пытающееся подобраться к своей жертве.
У камина тихо сидела мисс Бенсон: было слишком темно, чтобы продолжать читать без свечи. На потолке и на верхней части стены медленно двигался золотистый отблеск заходящего солнца, внушая усталой душе Руфи чувство покоя. Старые часы на лестнице монотонно тикали, и этот умиротворяющий звук еще больше оттенял тишину, царившую в доме.
Леонард еще спал все тем же живительным сном рядом с ней, и не было ни грозного моря, ни столь же безжалостного человеческого преследования. Сон был всего лишь сном, а та действительность, которая его вызвала, уже ушла в прошлое. Леонард находился в безопасности, как и она сама. Осознание этого растопило лед в груди Руфи, сердце ее забилось, и губы что-то произнесли.
— Что ты сказала, милая? — спросила мисс Бенсон, увидев это движение и решив, что Руфь о чем-то просит.
Она склонилась над постелью, на которой лежала Руфь, чтобы расслышать ее тихий голос.
— Я сказала только: благодарю Тебя, Господи! — ответила Руфь кротко. — Вы и не представляете, как много есть такого, за что я должна Его благодарить.
— Моя дорогая, я и не сомневаюсь, все мы должны быть благодарны Господу за выздоровление нашего мальчика. Погляди-ка! Он просыпается. Сейчас мы будем пить чай.
Леонард быстро выздоравливал. Тяжкая болезнь сделала его взрослее и нравственно, и наружно. Он стал выше и тоньше, и прелестное дитя превратилось в красивого мальчика. Леонард стал задумываться и задавать разные вопросы. Руфи было немного грустно видеть, как исчезает его младенчество, — время, когда в ней одной заключался для сына весь мир. Руфь казалось, что от нее ушли сразу два ребенка: один — дитя, а другой — блистательный и ветреный возлюбленный, и ей хотелось, чтобы они оба вечно оставались в ее памяти, вместо того чтобы воплотиться в повзрослевшем сыне. Но все это были только мечтания, промелькнувшие быстро, как тени в зеркале. Спокойствие и благодарность снова наполнили душу Руфи. Это безмятежное настроение не омрачало и возраставшее внимание к ней, и восхищение со стороны мистера Фарквара, который сам не замечал, как его чувство перерастает в любовь. Руфь знала, что он присылал фрукты выздоравливавшему Леонарду. Как-то раз, вернувшись после занятий в доме Брэдшоу, Руфь услышала, что мистер Фарквар прислал маленького спокойного пони, на котором Леонард, все еще слабый после болезни, мог бы кататься. По правде сказать, материнская гордость позволяла ей считать всякое внимание, оказываемое такому мальчику, как Леонард, естественным. Леонард казался Руфи одним из таких детей, на которых достаточно только взглянуть, чтобы полюбить.
Таким Леонард и был в действительности: это доказывалось тем, что не только мистер Фарквар, но и многие другие осведомлялись о его здоровье и присылали разные подарки. Добросердечные бедняки сочувствовали молодой вдове, единственный сын которой лежал при смерти. Приносили кто что мог: кто свежие яйца из своего небогатого запаса, кто пару спелых груш, выросших в маленьком садике, плоды которого составляли статью дохода для его хозяев. А кто-то приносил только свою молитву, как одна несчастная калека, которая едва могла дойти до церкви и чье измученное сердце исполнилось сочувствия к Руфи. Она живо вспомнила время молодости, когда нянчила своего ребенка, давно превратившегося в ангела на небесах, и небеса с тех пор и казались ей ближе, чем опустевшая земля.
Когда Леонарду стало лучше, Руфь искренне поблагодарила всех, кто о нем заботился. Она долго сидела у огня в доме старой калеки и слушала нехитрый рассказ о том, как заболел и умер ребенок. Слезы текли по щекам Руфи, а глаза старухи оставались сухими: она выплакала свое горе много лет назад и теперь тихо и спокойно ждала смерти. После этого разговора Руфь «прилепилась» к несчастной, и они подружились. Благодарность, которую Руфь чувствовала по отношению к мистеру Фарквару, была только частью общего чувства признательности к тем, кто был добр к ее мальчику.
Зима показалась спокойной после осенних бурь, хотя время от времени Руфь испытывала беспокойство. Страшные осенние бури уничтожили цветы и зелень, выросшие на развалинах ее прежней жизни, и показали ей, что всякое дело, хотя бы и тайное, хотя бы и давно прошедшее, влечет за собой последствия в вечности. Ей делалось дурно, когда кто-либо случайно упоминал имя мистера Донна. Никто этого не замечал, но Руфь чувствовала, как ее сердце словно переставало биться, и ей очень хотелось научиться владеть собой. Она никогда не упоминала о его тождестве с мистером Беллингамом, никогда не говорила о свидании на морском берегу. Стыд заставлял Руфь молчать о своей жизни до рождения Леонарда. С появлением ребенка она как бы могла снова относиться с уважением к самой себе и потому, если возникала необходимость, с детской откровенностью рассказывала обо всех событиях, происшедших с той поры. Единственным исключением был этот отзвук прошлого, этот призрак, мертвец, которому не лежалось мирно в своей могиле. То обстоятельство, что он бродит по свету и может вновь появиться в любой момент, внушало ей страх. Руфь боялась размышлять о происходящем вокруг и только с большей, чем прежде, верой привязывалась к мысли о всемогуществе Господа, подобного могучей скале в земле пустынной, под сенью которой может укрыться путник.
Осень и зима с их низким, облачным небом не были так печальны, как грустные чувства, омрачавшие лицо Джемаймы. Она слишком поздно заметила, что напрасно так долго и так уверенно считала мистера Фарквара уже своим, и теперь ее сердце отказывалось признать эту потерю, хотя рассудок день за днем и час за часом убеждался в неприятной истине. Мистер Фарквар теперь говорил только вежливости. Его больше не интересовали противоречия Джемаймы. Он уже не пытался, как раньше, с терпением и настойчивостью переубедить ее. Не пускал в ход своих обычных уловок (казавшихся Джемайме теперь, когда они остались только в памяти, очень милыми), чтобы развеять ее дурное настроение, — а такое настроение теперь было у нее постоянным. Джемайма теперь часто относилась с полным равнодушием к чувствам других — не по жестокости, а потому, что ее сердце словно бы застыло, обратилось в камень и потеряло способность к сочувствию. Каждый раз, проявив бессердечие, она страшно злилась на себя, но это бывало уже ночью, когда никто не мог видеть. Странным образом единственными толками, которые Джемайма желала слушать, и единственными доказательствами, которые она искала, были подтверждения ее догадок о том, что мистер Фарквар думает жениться на Руфи. Уязвленное любопытство вынуждало ее каждый день что-нибудь выведывать об этом; отчасти мучения, порождаемые новыми известиями, пробуждали ее от очерствелости и безучастия ко всему остальному.
И снова пришла весна (gioventu dell’ anno[19]) и принесла с собой все те контрасты, которые только могла добавить к тяжелым чувствам, овладевшим душой Джемаймы. Маленькие крылатые создания заполняли воздух радостным жужжанием. Избавившись от холода и пронизывающего ветра, радостно и быстро повсюду появлялась зелень. Ясени в саду дома Брэдшоу покрылись листьями в середине мая, который в этом году больше походил на лето, чем иной июнь.
Ясная погода словно смеялась над Джемаймой, а необыкновенная жара подавляла ее физические силы. Джемайма чувствовала слабость, вялость и сильно огорчалась тем, что никто не замечает ее нездоровья. Ей казалось, что отец, мать, все домочадцы заняты лишь своими делами и не замечают того, что жизнь ее вянет на глазах. Впрочем, Джемайма даже радовалась этому. Но на самом деле ее слабость не оставалась незамеченной. Миссис Брэдшоу часто с беспокойством указывала мужу, что Джемайма, кажется, нездорова. Он утверждал обратное, но, как мать, она не могла с ним согласиться в отличие от всех других случаев. Каждое утро, еще не встав с постели, миссис Брэдшоу обдумывала, как бы ей уговорить Джемайму поесть, заказав к обеду что-нибудь из ее любимых лакомств. Она всячески хитрила, чтобы угодить своей любимице, но склонность Джемаймы к внезапным проявлениям раздражительности так пугала миссис Брэдшоу, что она боялась откровенно заговорить с дочерью о ее здоровье.