Новый Мир ( № 6 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказы особого впечатления не производят — по большей части это маленькие фантасмагории в тех или иных историко-культурных кулисах. Во многих случаях автор отмечает, что увидел тот или иной рассказ во сне, и это и есть их основная проблема — сновидения, как правило, очень плохо переводятся в литературу, у них есть собственная логика, с художественной малосовместимая. Вроде бы все хорошо, и страшно, и красиво, но в какой-то момент ты понимаешь, что это чужой сон, а не твой собственный. Большая литература создает твои сны, а не пересказывает сны авторов. o:p/
Повесть хорошая, в традициях сатирической повести 20-х годов (хотя бы и того же Зощенко — не по интонации, но на уровне строения и по принципу иронического дистанцирования рассказчика от персонажей, что, конечно, не исключает эмпатии), но с совсем иной степенью свободы в показе реалий советской жизни — автор ведь не собирался ее печатать. Тем более, что изображаемая действительность — будни и люди уже тыловой Москвы военного времени. o:p/
Все это хорошо и мило, но, на мой вкус, не очень серьезно. «Щенки» же вовсе не милы, но очень и очень серьезны! Чтобы потом к этому не возвращаться, сразу выскажу свое убеждение: o:p/
o:p /o:p
« Щенки» одним своим появлением в зоне нашей видимости изменяют историю русской прозы ХХ века и ее иерархии! o:p/
o:p /o:p
Советская (раннесоветская, но и вечносоветская) реальность приобретает в «Щенках» страшную убедительность сна — но нашего сна, снящегося по ходу чтения. Незаконченность, при всей окончательности, является, судя по всему, основополагающим качеством этого текста — что, между прочим, никак не относится к другой известной нам прозе Павла Зальцмана <![if !supportFootnotes]>[25]<![endif]> и совершенно нетипично для его живописи и графики. Он же был учеником Филонова, проповедовавшего абсолютную точность и законченность, и эта законченность присутствует во всех картинах и графических листах Зальцмана. П. Н. Филонов и сам удивился. Вот отрывок из его дневника 1933 года (приведенный в содержательном послесловии Ильи Кукуя, где, правда, есть вещи, с которыми я никак не могу согласиться, — например, сближение «Щенков» с неудачным и капитулянтским романом Пастернака): o:p/
«Зальцман принес свою литературную работу „Щенки”. <...> У Зальцмана удивительно острая наблюдательность и гигантская инициатива, но вещь полудетская, сырая, „первый слой”. Отдельные куски его работы — например, дождь на лужайке у сибирской тайги под Минусинском, где он был на съемке „Анненковщины” с кинорежиссером Берсеневым, — почти удивляют» <![if !supportFootnotes]>[26]<![endif]> . o:p/
Павлу Николаевичу Филонову, великому художнику и своеобразному мыслителю, но убежденному коммунисту федоровского толка, своего рода Платонову живописи, была совершенно чужда черта, Зальцману, несмотря на все его «мажорство», видимо, прирожденная, — острое ощущение наличия (точнее, отсутствия в окружающей жизни) цивилизационной нормы. Именно это качество зальцмановского текста кажется Филонову «полудетскостью». Это качество могло бы показаться ему и вредным (или даже антисоветским) мещанством, но при хорошем отношении он воспринял его как слабость, неокончательность. o:p/
o:p /o:p
o:p /o:p
4. Неправильная жизнь o:p/
o:p /o:p
Не только в «Щенках» — в любой зальцмановской прозе, независимо от ее качества, очень сильна и ощутима эта нарушенная, порушенная жизненная норма. Она нигде не декларируется и нигде не демонстрируется, и, может быть, по крайней мере в первой половине жизни, она и для автора была неосознаваема, но из всех его текстов буквально вопит: жизнь не должна быть такая: люди не должны терзать друг друга по малейшему желанию и при малейшей возможности, дома нужно красить, лошадиные яблоки нужно вывозить с проезжей части, поездам следует ходить по расписанию, а солдатам — защищать родину, а не грабить и насиловать ее население... Практически все, что есть в прозе Зальцмана, не должно существовать в жизни! Вот отрывок из рассказа «Лошадь в яблоках» (редакция октября 1944 года, но начат, несомненно, раньше), почти «на расхлоп»: o:p/
«...За окном гастронома мясник рубил кости топором. Два куска белой сахарной и пористой, так называемой мозговой, отлетели от прилавка. В это время раздался крик: „Держи, держи!” Один из покупателей на собачьем меху схватил за руку мальчика-шпингалета, который ухватил кость и зажал ее, так что все перепуталось. С визгом и криком „Вор! Вор!” он не выпускал его, и тот тоже. <...> Но в это время мальчик Аркашка укусил его в руку и, блестя каплями крови на губах, выкатился из лавки». o:p/
Вот этого всего и не должно быть — ни мясника, ни очереди, ни покупателя на собачьем меху, и ни мальчика-шпингалета! o:p/
Именно диктуемые этим «не должно быть» возникают у Зальцмана сцены почти непереносимой жестокости. Вот драка, неважно кого с кем, из первой, сибирской части «Щенков»: o:p/
«Неловкий мужик зажал ногу в сапоге выше колена. Проводник отбрыкнулся в зубы. Мужик не выпустил, рванул обеими руками, палка ударила концом в песок; и покатились с насыпи двое, срывая стебли; на ходу, хотя и под пятьдесят, но с широкой костью, вдавил проводнику ребро, внизу навалился и вмял глубоко в траву, выдавив покрывавшую воду, — она влилась в рот, так что после долгого крика только раз булькнуло, — и поднялся с колен один. Сверху еще падают, роя локтями землю, над ними танцуют, крутя палку, пока мужики со стороны не валят камнем по голове. Камнем вышло сильней, чем палкой. Другого освободившийся проводник хватил за шею сзади и гнет назад; голодный, не сопротивляясь, пробует ногами бежать, руками рвется в сторону, но падает на спину; проводник ступил на ухо коленом и, навалившись, душит, вырывает из зубов лоскут шерсти; сверху свалился топор и пробил ему череп; он падает на хрипящего мужика, тот выползает, выплевывая песок, на коленях и тянет, хрустя зубами, за отступающие ноги. На тело садится второе...» o:p/
Подобных — и еще более подробных — сцен в «Щенках» много. Конечно, можно сказать, что вся раннесоветская литература о революции и Гражданской войне, точнее, ее «экспрессионистский фланг» — «Россия, кровью умытая» Артема Веселого, отчасти Пильняк, несомненно, страшные «Два мира» Владимира Зазубрина (в сущности, первый роман о Гражданской войне, задавший до известной степени тон всему последующему) — построена на натуралистическом изображении безудержного насилия, а первые два «локуса» зальцмановских «Щенков» — сибирский и приднестровский — несомненно основаны на этой литературе (так же как последняя, ленинградская часть базируется до известной степени на ленинградской «физиологической» прозе 20-х годов — Николай Баршев, Вас. Андреев...). Литературные источники в «Щенках» несомненны, причем, скорее всего, это преимущественно «текущее чтение», актуальная советская проза 20 — 30-х годов, но Зальцман последовательно лишает изображаемое полюсности. Зазубринские крестьяне-сибиряки не менее страшны и жестоки, чем колчаковцы, но они правы . Вообще в прозе 20-х годов, показывающей революцию и Гражданскую войну, всегда очевидно разделение на стороны — грубо говоря, здесь белые, здесь красные, здесь зеленые. И кто-то из них непременно прав, в зависимости, конечно, от личных обстоятельств автора и места публикации текста. В довольно обширной эмигрантской литературе о Гражданской войне полюса, естественно, поменяны местами, правы не те, а другие! — но эти полюса (почти <![if !supportFootnotes]>[27]<![endif]> ) всегда существуют. Для простоты можно сравнить первую, «эмигрантскую» редакцию «Хождения по мукам» А. Н. Толстого с их позднейшими, советскими изданиями. Вот всего этого у Зальцмана не найдешь. Нельзя сказать также, что у него все правы или неправ никто. Проблематика правоты/неправоты в «Щенках» просто-напросто снята, точнее, существует в области невидимой нормы. Правота/неправота должна была бы существовать, но в этом мире ее нет и быть не может, что превращает его в мир в отсутствии права , где с каждым может случиться все что угодно. o:p/
o:p /o:p
Дело здесь не в самой дикости и убогости изображаемой Зальцманом жизни — может быть, у Зазубрина жестокости и дикости с обеих сторон и побольше будет, да и изображены они еще резче, поскольку у него, естественно, полностью отсутствует метафорический/метафизический уровень зальцмановских «волшебных животных» (щенков, гениального зайца, спешащего к любимой, демонической совы), но жестокость «красных партизан» он оправдывает, а «белых» клеймит со всей однозначностью редактора красноармейской газеты. Может быть, блатной нэповский Ленинград изображен в раннесоветской прозе 20-х годов еще и похлеще, но удивительное качество Зальцмана — он нигде и никогда, ни в «Щенках», ни в рассказах не соглашается признать, что так оно есть, потому что так оно есть . Потому-де что «Революция» (обычное объяснение раннесоветской прозы). Это тем более удивительно, что — еще раз напомню! — Зальцман никакой старой жизни не знал, никаких карандашей и сачков для бабочек, никаких вежливых официантов и грубоватых половых. Но его ощущение, что нет, так быть не может, не должно, — никогда ему не изменяло. Почти физически ощущается острая и еще не улегшаяся боль, с которой тремя революциями и мировой войной была сорвана с России тонкая пленка цивилизации. То, что мы видим в «Щенках», — голое, пульсирующее, еще не начавшее подсыхать мясо России. Практически — неверные Фомы и беспрозванные Иваны — мы можем вложить персты в ее раны. o:p/