Дивертисмент братьев Лунио - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пошло. Людей отбирать стал поначалу из своих, с кем у шлагбаума стоял прежние годы, но тут же удивился. Оказалось, либо идиоты, либо не понимают или же просто не приспособлены к творчеству и труду, в котором отсутствует шлагбаум, не говоря уже, что руки из жопы у всех.
Пришлось брать со стороны, верней, дали ему, не он собирал. Но и тех половину не утвердил. Добавили тогда. Из добавленных один подошёл, остальных он в дело так и не пустил.
Короче, начали потихоньку. И сделали полугодовой план с превышением количества при нормальном качестве продукта. По крайней мере, вмиг разошлось всё, что напахали.
Другой год выдался ещё больше урожайным, да к тому же расширил номенклатуру изделий упаковки. И снова влёт разобрали.
Так и двигались по нарастающей, пока окончательно не воцарились пятнадцать ювелирных упаковщиков под властью начальника малого цеха Ивана Гандрабуры. Тогда директор сказал, что всё, мол, хватит, не то новую фабрику открывать придётся под него. И предложил Ивана в партию принять, на выделенную райкомовскую единицу.
Иван подумал и отказался, немало удивив отказом партком. Те стали его пружинить, но Иван отбился, чётко и мудрёно. Сказал, что в Бога верует, хотя и не во всём с ним согласен и не со всем его ученьем целиком. А вот здесь согласен, сами смотрите – один греческий Плавт Тит Макций сказал, что любимцы Богов умирают молодыми. А любимцы партии? Так для чего же подставляться?
Короче, пояснил он им, хоть и не верю в само церковное заведение и сопутствующую атрибутику при всех аксессуарах, но как агност я крепкий, вы уж извините.
Ну от него и отстали, чтобы не сажать себе на голову лишнюю проблему.
Примерно так излагал он нам с Нямой свою беспутную жизнь, начиная со знакомства с Франей и далее без остановок, дойдя до созданного его умной головой новоиспечённого упаковочного цеха. Что-то важное для нашей истории мы почерпнули из его рассказов в то время, когда Гирш был ещё жив, а что-то – и в основном это касалось Франи – уже после того, как мы похоронили нашего деда.
Он приходил теперь после работы или по выходным, но не настырничал и не звонил. Просто сидел себе безмолвно на скамейке, недалеко от нашего подъезда, и ждал встречи наудачу. И если такое у него получалось, то спрашивал нас глазами, издалека: можно, мол, пацанчики, пообщаться с вами, посидеть и потрындеть малёк? Родные ж как-никак, ведь сколько не видались-то, а жизнь идёт. А оно нам надо так?
Чаще мы всё же находили такую возможность и уводили его со двора. Садились где-нибудь и слушали его повести и короткие новеллы. И ведь было интересно. А порой до колик забавно, ну просто отчаянно смешно, хоть бери и прощай подлеца этого нашего.
В самом начале спросили его:
– Как обращаться к вам, сами скажите, а то мы не очень понимаем. Знаем, что Иван, а отчество как?
– Иван и есть, так и зовите, – удивился наш отец самой постановке сыновьего вопроса. – Или батей можно, без разницы. А по отчеству меня в жизни никто не звал, как и нет его у меня вроде б. И на «вы» мне не говорили отродясь никто.
В общем, на «Иване» мы с Нямой остановились, однако тыкать не стали, решили дистанцию не устранять, пусть она пока остаётся. Тем более видели, как всё это новое не нравится Гиршу. Да и Франя лицо делала и уходила, как только об Иване заходила речь. Короче, мы с Нямой между ними как неразмотанный рулон туалетной бумаги были проложены – смягчали собой взаимную неприязнь и не позволяли дойти до открытых неприязненных действий.
А иногда он приходил к училищу, мы тогда уже вовсю студенческой жизнью жили, туда-сюда шастали, и инструменты при нас постоянно. На джазовом отделении учились оба, пошли туда, не сговариваясь. Да и перемены в стране по всему чувствовались, многое из того, что запрещалось, теперь понемногу стали разрешать, как джаз наш любимый, например. Одно слово, перестройка.
Когда не могли время уделить, просто честно мотали ему головой и убегали по делам. И он, понятливо согласившись, не настаивал – просто отрывал своё нереально большое тело от скамейки и уходил, до следующей попытки вернуть себе, сколько получится, отцовской возможности иметь у себя на глазах своих родных детей. Хорошо уже к тому времени понимал, что всё прежнее явилось для него чьей-то глупой ошибкой, и не скрывал этого от нас, не совестясь, а наоборот, демонстрируя общее с истинными виновниками раскаяние от души. Вот почему мы выудили из нашего отца так много семейных подробностей, на которые вы не могли, конечно, не обратить внимания, читая этот текст.
Впрочем, то, как видел события Иван, мы, держа это в голове, через какое-то время стали перепроверять, затягивая в наши беседы Франю. Это уже после смерти деда, повторюсь. Франя рисовала события иначе, нежели Иван, и мы складывали заново полученные факты и делили их надвое, усредняя мемуарную часть, вставляя в неё те кусочки, которые казались нам с Нямой наиболее соответствующими правде. Скидку делали и на безукоризненную Франину душевную чистоту и её человеческую порядочность, мешавшие делу восстановления истины, и на Ивановы откровенный мудизм и незлую чудаковатость.
Странное дело, но отцовы откровения занимали нас гораздо больше. Иногда, промахиваясь памятью, он выводил нас на совершенно иные вещи, связанные с новыми семейными открытиями. Он рассказал, как кручинился, глядя на гнутую морозом берёзу, попавшую под ледяной дождь, и что с того самого дня в нём что-то сломалось или даже погнулось, как у неё.
Как-то вспомнил про сон, поведанный ему Дюкой в первые минуты после их близости, где мама призналась, что Иван приходил к ней в её видениях, ещё до того, как она с ним познакомилась.
А страшное ведьмяное сновидение, пригрезившееся когда-то Фране, мы вытянули из той клещами, выбрав походящее время и подкатив к ней, чтобы пооткровенничать по-родственному.
В общем, набиралось. Деду не говорили, что копаемся с Нямой в жизни нашей семьи. Но посудите сами, как же было не копать, если с самого рождения мы не знали ни одного кровного родственника. И позднее явление Ивана оттого и не смогло остаться для нас незамеченным, не сумели мы просто взять и оттолкнуть его от себя, хотя понимали, что и не умён, и не интересен сам по себе, и дел по жизни натворил непоправимо. А свой был всё равно, бедолага горемычный, свой, и всё тут, хоть молись, хоть обосрись, как объяснили Гиршу волки из устьсевлаговской стаи, если вы ещё не забыли про них.
Дедушку мы потеряли, когда заканчивали последний курс музыкального училища. Гирш умер, будучи совсем ещё не старым человеком, всего только 62 стукнуло недавно. Сердце его разорвалось, когда он был на работе. Он просто упал и больше не поднялся. «Скорая» приехала, послушала и сказала, чтобы вызывали труповозку. Смерть мгновенная и практически безболезненная.
А уже потом нам сообщили, что шесть рубцов на сердце обнаружили у него при вскрытии, это означало шесть инфарктов, перенесённых на ногах. Мы так и не узнали с Нямой, чувствовал дедушка, что были они у него, инфаркты эти, знал ли об этом или не понимал того, что с ним происходит, списывая симптомы на свои многочисленные жизненные огорчения и невзгоды. Вы понимаете, о чём мы, если читали этот текст.
Мы не стали хоронить деда в городе, в котором жили и родились, потому что доподлинно знали, что Гирш всегда хотел лежать с мамой и отцом, Наумом Евсеевичем, нашим неродным прадедом, в семейном захоронении в Ленинграде, на Волковом кладбище. По крайней мере, нам он об этом не раз говорил.
Франя в то ужасное для всех нас время убивалась, не умея ничего с собой поделать, плакала беспрерывно и молитвы шептала, на все наши слова только мотала немой головой и снова уходила в своё горе. В общем, все похоронные заботы легли на нас с братом. Её же мы отправили в Жижино, чтобы не убивалась у нас на глазах и побыла пока наедине с собой.
Часть средств от остатков короны, уже давно переведённых Гиршем в запас семейных рублей, должна была пойти на организацию необходимых скорбных дел. Но только мы с Нямой не знали пока, как осуществить главное – получить разрешение на подхоронение деда в могилу отца. Дед наш, как и мы все, – Лунио, а родители его Гиршбаумы. И никаких документов ни про что, вы же помните, как всё было.
Надо было ехать и утрясать вопрос на месте. Тогда мы с братом решили, что сделаем так. Тело дедово оставляем в холодильнике морга, сами же берём билеты и двигаем в Ленинград. Там мы ищем могилу уже по факту и вступаем в переговоры с руководством кладбища – неужто не дозволят?
Тут Няма и говорит:
– А давай Маркелова этого найдём, вдруг он живой? Он же сам всё это затеял, перемену фамилии дедушкиной, вот пусть идёт теперь на Волково кладбище и свидетельствует, что Лунио был раньше не Лунио, а Гиршбаум. Он же в милиции был, ему должны поверить.
Идея была неплохой, я это сразу признал. Всё же Няма иногда опережал меня мозгами, но зато теперь у меня был лучше звук. И в импровизации я был явно сильней его. У саксофона, на мой взгляд, а у альтового особенно, сама возможность для импровизации гораздо шире, чем у флейты, в силу устройства самого клавишного аппарата, и никто мне не докажет обратного.