Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром же дозвонился до него Акулов; Митя кричал ему в трубку:
— Порядок. Обстоятельства… да. Завтра постараюсь быть. Еще день, ладно?
Акулов, конечно, не отказал ему.
До обеда Митя досаждал бухгалтеру — требовал от него данных по отчетности за прошлые годы и за нынешний; бухгалтер — лысенький чистый старичок — доставал из шкафа нужные папки, пахло от него лампадным маслом и молочной едой, он был угодлив, внимателен к словам Мити. Неожиданно Митя спросил его, почему же они пользуются услугами леваков — покупали незаконным способом автопокрышки; и бухгалтер, поперхнувшись, долго молчал, вытирал платком влажный рот, пока наконец не посоветовал обратиться за разъяснением к товарищу председателю… Когда же Митя выходил на крыльцо, услышал, как благообразный бухгалтер явственно, четко выговорив по слогам, сказал ему в спину длинное матерное ругательство. Митю это развеселило: тайные силы прорастали в его мышцах, нахохленно и опасливо стояли перед его взором серые деревенские избы, и Тимохин, показавшийся из проулка, завидев Митю, вдруг резко свернул в сторону… «Удар короток, и мяч в воротах!..» — произнес Митя и зашагал к околице, откуда крутая тропинка ведет на бугор, а на бугре, известно, птичник…
Так же, как и вчера, бродили здесь куры, пачкая известковыми пятнами вытоптанную плешь бугра, стреноженные лошади паслись неподалеку, собачонка крутилась возле дверей птичника, но ни Клани, ни ее немой помощницы тут не было; никто не откликнулся, не появился, когда он подал голос.
Митя сел на перевернутую колоду, налетевший теплый ветерок приятно толкался в лицо, ерошил перья на курах; Митя решил, что он отсюда никуда не пойдет — хоть до вечера будет сидеть: к вечеру птичье поголовье нужно загонять, Кланя появится, они поговорят, а возможно, не только поговорят — ведь как она целовала его в ту ночь, в сенцах; это же понапрасну не бывает, он, Митя, ей нравится!
Митя листал блокнот, вчитываясь в свои записи, пытаясь найти то, что даст запевную строку для фельетона, — Кланя не уходила из головы. Митя думал о ней, и вовсе не безгрешно думал, испорченный молодой замужней женщиной Екатериной Авдеевной, он хотел многого. А Екатерина Авдеевна позвала его к себе минувшей осенью; целый месяц, пока ее муж — офицер военкомата — был в санатории, Митя под хлещущим дождем, таясь, пробирался в ее квартиру, потрясенный и безумный, подчинялся ей, и она, стиснув матовые ровные зубы, со слезами восторга учила его — по ее выражению — «мужским обязанностям». Митя вспомнил ту осень, мягкие ковры, оранжевый свет абажура, все-все, что пронеслось неповторимым, диким и обжигающим мгновеньем, слившим воедино все дни дождливого октября, — и, поднявшись с колоды, распугивая кур, стал ходить по мягкому бугру, слыша, как колотится сердце, ощущая свою нерасторжимую связь с апрельским высоким небом, тяжелой, вздыхающей иод ногами землей, со всем, что есть вокруг и далеко от него…
Кланя появилась на бугре, когда солнце померкло, скатывалось вниз, куры тянулись в открытую Митей дверь птичника, шумно вспрыгивали на жердочки насеста.
— Я снизу увидела, как ты здесь ходишь, — сказала Кланя и засмеялась коротко: — Ходит, гляжу, ходит…
— Еще попозже б пришла, — сказал Митя.
— Кукурузу калибровали…
Она сняла корзину со стены, нырнула в дверь птичника — собирать яйца по гнездам; он было подался за ней — крикнула ему из сумрака:
— Не входи, куриных вшей наберешься!
— А ты?
— То я…
Она вскоре вернулась на минутку; протянула ему на вытянутых ладонях пяток яиц, еще достала из кармана жакетки кусок круто посоленного черного хлеба, завернутого в обрывок Митиной газеты «Колхозная жизнь». Было кстати — в животе посасывало. Митя опять сел на колоду, пил сырые яйца; вкусно хрустела на зубах крупная соль — ждал Митя, когда Кланя освободится, скличет и загонит на место последних непослушных кур.
— Где вчера была?
— От тебя пряталась!
— Не стыдно?
— У кого видно! А у меня ничего не видно.
— Лихой ты товарищ!
— А мы тут все такие — за рупь двадцать не возьмешь…
— Молодцы, — сказал Митя; смущала, отталкивала Кланина напускная бравада, грубоватая, дешевая; чужое это было в ней; и сказала она вдруг, согнав с лица ненатуральную веселость:
— Ты правда под нашего Тимохина яму роешь, Митя? Мне Загвоздин про это…
— Загвоздин! — взвился Митя. — Загвоздин твой! Он мне грозился ноги пообломать… за тебя! Почему это он так, твой Загвоздин?
— Какое ему дело до меня, — зло и как бы не Мите, а себе самой сказала Кланя. — Тоже мне… приглядывает!
— Вот-вот, — поддакнул Митя. — Попробует, конечно, только пусть — не таких…
— Не хвастай, — перебила она. — Ты хвастливый, Митя, от этого скучно делается.
Он покраснел, мучительно, по-мальчишески переживая ее замечание; она же будто оправдывалась — про Загвоздина говорила:
— Всех делов-то, что его брат со мной десятилетку заканчивал. Ну ходили, понимаешь, в школу в Алексеевку, туда-обратно… Что надо парень, не рукастый…
— Какой?
— Значит, рукам волю не давал — вот какой.
— Не то что я…
— Не лезь, Митя, пусти. Пусти же! Обижусь. Ты меня не знаешь — обижусь, это навсегда. И до чего же вы нахалы, мужчины…
— Не все. Я такой отрицательный. Сама ж говоришь, есть не рукастые.
— Толя в армии сейчас, на подводной лодке.
— На флоте.
— Он лодкой управляет.
— Лодкой командир управляет, а твой Толя медяшки чистит и палубу драит…
— Кому-то и такое надо делать… Вот я… я за курами ухаживаю. А ты карандашиком вот…
— Пресса!
— Я не в укор — можно и с карандашиком… Только зря ты, если насчет Тимохина…
От деревни сюда, на возвышенность, тянуло влажным дымком, глухо и призывно, расшатывая, наверно, стойло, тревожа до крови кольцо в ноздрях, трубил племенной бык, и засветились огни в окнах, уже не сиреневый полусвет, а черные тени, как солдаты, бежали по окрестности, залегали в углублениях — день отходил, утрачивался, ощущалось дыхание близкой ночи.
— Пройдемся? — Митя предложил.
— Чего расхаживаться-то… и куда?
— По бугру вверх, вверх… куда глаза глядят?
— Пошли.
— Давай руку.
Кланя шагала рядом как диковинная птица-человек — сильно, упруго отталкивалась длинными ногами от земли, была чуткой, настороженной, и горячие искры невидимо сыпались и гасли, когда Митя случайно касался ее бедра. Они взбирались выше, выше — к первым звездам шли; молчали, и все молчало вокруг — буйный бык затих, и деревня притаилась, и вешние ручьи; никаких звуков и никого кроме…
— О чем ты думаешь, Митя?
— О тебе.
— Скажешь еще: влюбился! Скажешь — соврешь!
— Не совру.
— Ты, Митя, чужой, со стороны — на денек-другой приехал. Не обо мне думаешь — о себе.
— Плохой, по-твоему!
— Почему? Ты мне нравишься, но ты чужой…
— Все-таки нравлюсь…
— Я тебя сама поцелую…
Шли к звездам, а звезды стояли на месте; шли далеки-далеко, но по кругу, и круг был бесконечным, и в центре его черным пятном лежал птичник — вдруг закричал там петух, высоко взял и сорвал тем голос, и другой петух коротко и сердито крикнул: порядок наводил будто…
— Ты Тимохина не знаешь, Митя, вот он тебе и не понравился.
— Зачем нам сейчас Тимохин?
— Он хороший человек, Митя. Он за колхоз, за людей переживает. Он малограмотный, конечно, но очень переживает…
— Зачем нам!..
— Я видела, как он плакал, Митя.
— Кто плакал?
— Тимохин.
— Пьяный?
— Не пьет он.
— Слабак тогда. Тряпка.
— Не знаю… Говорю, за дело переживает… А вот в тот раз, в январе еще, мы с ним на поле ездили, к скирдам… Не расскажешь никому?
— О чем?
— Не расскажешь? Я верю, Митя, смотри…
— Ну что?
— К скирдам мы поехали… Два необмолоченных скирда было оставлено в зиму… Приехали, раскрыли первый скирд, после второй — Тимохин сел прямо в снег и заплакал.
— Уже слышал — плакал, заплакал… А отчего?
— Надоело — могу помолчать.
— Что ты! Жутко интересно рассказываешь, только медленно.
— В общем, мыши исстригли, как ножницами, солому, зерно обсыпали, пожрали… Ужас мышей этой зимой! Вот и плакал Тимохин в снегу — страдал за колхозное добро…
— А кто ж позволил оставлять необмолоченный хлеб?
— Не знаю.
Стало душно Мите — расстегнул пуговку у горла, снял куртку, на землю бросил; сели, прижавшись друг к другу. Кланя колени к подбородку подтянула, обхватила ноги руками, гибкая, тонкая, чуточку раскачиваясь, отстранялась со смехом, когда он, наклоняясь, целовал ее в шею, в теплую ложбинку за ухом.
— Уедешь ты, Митя.
— И снова приеду.
— К нам не наездишься…
— Летом на мотоцикле. Или ты когда — по делам комсомольским, так зачем-нибудь…