Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Небольшое здание станции забрасывалось снегом, его густо несло поверх темных деревьев с ночных полей, стонущих под ветром; и жалко болталась на шнуре лампочка перед входом, а встречавший поезд дежурный был весь белый и толстый от облепивших его снежных комьев.
Дмитрий вошел в пустой зал ожидания, отряхнулся — был один он, кто слез здесь с этого пассажирского, и не ожидались, наверно, другие поезда: никого на всю станцию! Хлопнула дверь — дежурный сонными маленькими глазками осмотрел приехавшего, спросил, зевая, в какое село ему надо.
— Нет уж, куда сейчас до твоей «Зари»! — сказал рассудительно. — Буран… что теперь утром будет…
Опять осмотрел Дмитрия — бесцеремонно, словно какой-нибудь неодушевленный предмет; поскреб ногтями заросший щетиной подбородок, посопел, похмыкал и ушел к себе, в дверь с казенной табличкой «Посторонним вход воспрещен». И тут же вернулся с дубленым полушубком в руках.
— Возьми, — сказал, — спать ложись. Печку недавно протапливал — не замерзнешь небось.
Выла пурга за стеной, скреблась в окна, и Дмитрий, положив под голову портфель, завернувшись в овчинный полушубок, слушал голоса непогоды, ворочался, стараясь заснуть, — тревожно и путано думалось о разном. Где-то на миг пожалел, что, захваченный сентиментальным настроением, поехал сюда, в затерянный среди зимы, утонувший в сугробах край, — но пожалел лишь на миг, и тут же пришла прежняя уверенность, что непременно напишет он хорошую вещь, такую, за которую не придется краснеть. Уже равнодушно припомнил слова полковника — пусть себе, еще встретятся ему, если не умрет, книги Дмитрия Рогожина! Рогожин напишет! И ты, старикан, вздрогнешь, прочитав…
Ласково думал о проводнице, уверяя себя, что она не из пустых разгульных бабенок, просто бывает же мгновенная тяга двух незнакомых людей друг к другу, мгновенная страсть, а может, и не страсть — зов души, когда не рассудок правит тобой, а скрытое до поры до времени всесильное, как инстинкт, чувство… В ней есть какая-то большая тайна, в этой женщине, она хорошая женщина, она увидела в нем, Дмитрии, того, кто может понять ее, — только так!
Неспокойно ерзал Дмитрий на жесткой скамье, неудобно лежалось, и полушубок был коротковат — не закрывал ног, мерзли пальцы в ботинках; не мог Дмитрий представить, что будет у него в «Заре», какие встречи… Зато ясно виделось то давнее — как приезжал он туда когда-то…
Мите Рогожину шел в ту пору восемнадцатый год, и оставалось в нем еще многое от мальчика, вчерашнего школьника, но и юношеской самоуверенности было через край. Очень он был тогда самоуверенным, Митя Рогожин!
Он смотрел на себя как бы со стороны и не видел, каким был на самом деле: большеротый тонкий парнишка с сердитыми серыми глазами, в клетчатой ковбойке, разношенных, ободранных полуботинках… Митя видел себя энергичным, умным и даже красивым человеком, а главное — в масштабах района считал себя личностью значительной, почти выдающейся.
В каждом номере газеты «Колхозная жизнь» можно было прочитать три-четыре корреспонденции, очерк или фельетон, даже стихи, с блеском и живостью написанные им; и все знали, что Дм. Рогожин, Р. Дмитриев, Р. Митин, Р. Степной — это он, Митя, и только на его таланте, врожденных журналистских способностях держится местная пресса. Два других сотрудника редакции — старик Курилкин и хронический алкоголик Поварков — завидовали ему, а в разговоре льстили; добрый же редактор газеты Акулов любил его великой любовью. «Дмитрий Сергеич, — говорил Акулов в один из каких-нибудь вечеров в дымном кабинетике местной чайной, — ты далеко пойдешь, не остановить никому, и помни лишь, Дмитрий Сергеич, как страдал в глуши, сгубленный обстоятельствами и неудачными женитьбами, такой, как я…» Акулов разливал водку по стаканам, слезы, которые у мужчин называют скупыми, текли по его розовым щекам. Митя, морщась, пил гадкую жидкость, закусывал шоколадными конфетами, снисходительно и не без жалости думал об Акулове, размышлял о себе…
Буду писателем, размышлял Митя, настоящим, большим, и впервые за много столетий выйдет писатель из этого забытого богом поселка, этого безвестного района, и станут тут почтительно называть его «наш земляк…». Кто-нибудь вспомнит, конечно, что в далекие годы юности он работал в районной газете, а кто-нибудь — тот же Акулов, — что не брезговал он посидеть с друзьями в дымной чайной, ходил по здешним раскисшим весенним дорогам, был у него жгучий роман с замужней женщиной Екатериной Авдеевной… Впрочем, пусть вспоминают… Сейчас же он выйдет с пошатывающимся Акуловым из чайной, малость проводит его, а после — домой, где сядет за второй том «Войны и мира». Красным карандашом он подчеркнет в тексте неудачные стилистические обороты Льва Николаевича Толстого, многочисленные повторы, громоздкие фразы — надо быть строгим к классикам, чтобы не повторить их ошибок!
А утром — по рыхлому снегу, перемешанному с густым рязанским черноземом, в редакцию, мимо деревянных домиков, бродячих коз, буксующих машин, мимо приземистой чайной, в которой вчера пили водку с Акуловым, мимо почтальона Маруси, теряющей резиновые сапоги в грязном месиве, мимо магазинов и раскрашенных щитов с призывами досрочно выполнить социалистические обязательства, дать больше сельскохозяйственной продукции любимой Родине.
Редакция на втором этаже самого главного в районе здания; в двух комнатках редакции стучат пишущие машинки, стоит невыветривающийся махорочный запах, смешанный, впрочем, с запахами дешевого канцелярского клея и старой бумаги. Тут, среди захламленных столов и шкафов со скрипучими дверцами, привычно, мило, даже уютно и редактору и всем остальным.
И Митя здесь до того свой, что уже не хочется ему думать о будущем, о возможном расставании с редакцией, о том, что для него, Мити, уготованы в этом светлом мире более значительные и важные дела…
В один из неприметных апрельских дней, когда Митя сидел за старинным «Ундервудом», тыкал пальцем в нужные буковки клавиатуры, сочиняя репортаж о тружениках районной заготконторы, — вот в такой будний день вдруг открылась дверь их редакционной комнаты и вошедший Акулов сказал:
— Придется выехать, Митя, в «Зарю». Напишешь фельетон про председателя «Зари» Тимохина. По этому фельетону будут освобождать Тимохина… Не мое, понимаешь, Дмитрий Сергеич, задание — бери выше! Приказано, Митя.
— Сурьезное дело, — сказал старик Курилкин, сварганивая себе новую самокрутку, огромней предыдущей. — Попотеешь, Митрий!
— Эх, туда добраться сейчас! — сказал Поварков и подтвердил ликуя: — Попотеешь!
— Угрюмый там народец, — еще сказал старик Курилкин, — дикой. На отшибе и голом месте проживают. Ни лесинки вокруг. А в коллективизацию в меня там из обреза палили…
— Ладно болтать, — прикрикнул Акулов. — Но ты, конечно, осторожность соблюдай, Митенька…
Митя взял чистый блокнот, кивнул всем на прощание и направился вначале к себе домой — охотничьи сапоги-бродни обуть.
Дома он ел пшенную кашу с молоком, и уже вертелись у него в голове варианты названия будущего фельетона — «Две стороны медали», например, «А воз и ныне там…», «Позабыт-позаброшен…» или «Каким ты был, таким ты не остался…» и т. д. Правда, Тимохина Митя не знал, «Заря» была, пожалуй, единственным хозяйством, в котором за год работы в газете он еще ни разу не побывал, однако, если рассудить, в каком же колхозе нет видимых недостатков? По всему району трудно проходит зимовка скота — и в «Заре», значит, нехватка кормов, плохо доятся коровы, мало живого веса нагуливают свиньи. Вот он, факт № 1. Само собой, не вызрела, погнила на корню от сырой, дождливой погоды кукуруза в «Заре» (как, впрочем, и везде); будет Тимохин говорить о ней пренебрежительно, выскажет недоверие к этой чудесной культуре, способной произвести революцию в создании надежной кормовой базы, — вот уже факт № 2. Так сказать, вредные настроения председателя, нежелание считаться с требованием времени, выполнять рекомендации…
— Наберу, — решил Митя.
На попутной машине он доехал до станции, там сел на проходящий пассажирский поезд и через тридцать четыре минуты был уже на месте.
С неба летели густое брызги, рельсы и тугие провода телефонной линии слабо гудели, в мутноватом свете просматривались еще заснеженные, но как бы пораженные гангреной поля — грязно-синеватые, рыхлые, пробитые у оврагов руслами первых весенних ручьев и потоков. Отсюда, от мокрого села Алексеевки, должна идти дорога на «Зарю» — двенадцать километров, перерезанных буераками. И эту дорогу пока еще можно было угадать: обозначали ее рассыпанные там и сям зеленоватые пятна конского навоза, не стаяли, лишь вспучились больше следы тракторных гусениц. А ноги — Митя попробовал — проваливались в жидкий снег чуть ли не по колени, и тут же вскипала из-под низа веселая и злая апрельская вода.