Избранное - Майя Ганина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пожала плечами: она не чувствовала в себе страха, удивительно.
По трансляции прозвенели все звонки, помреж объявил на выход.
Агриппина надела юбку, куртку и сапоги, сбежала вниз, встала за кулисой. Подошел сзади Жорка, обнял за плечи.
— Ни пуха ни пера, маленькая!
— Ладно. Начали с богом.
Кончилась музыка пролога, и Агриппина, сглотнув привычную растерянность, шагнула в круг света, пересекла этот круг быстрыми шагами, все еще пустая внутри, остановилась, оперлась боком о канцелярский стол. Мельком, не видя, поглядела в зал — жарко дышащая пропасть, колышущееся несобранное существо. Она почувствовала: потянулось к ней оттуда и слабо, безадресно заколебалось в воздухе — сделала жест рукой, как бы забирая, подчиняя это, повернулась резко, послала волну — себя — туда, в жаркую пропасть.
— Что, товарищи? — пошла первая реплика роли. — Кого ждем?.. Давайте, Петр Семенович, докладывайте ход строительства.
Она не смотрела на Жорку, — во время спектаклей она видела партнеров не прямым, а косвенным зрением, чтобы не разрушать свой круг, — слышала, как он двинул табуретом, пошелестел листками, не спеша, держа паузы, стал подавать сухой убогий текст так, что там, внизу, — не кашляло, не скрипело, слушало.
И пошло. Она чертила сотни метров зигзагов маленькими сапожками по кругу сцены, сходила с круга, ожидала за кулисой входную реплику — и возвращалась на круг. Неважно, что текст пьесы порой был убог и противоречив, она выдавала его с иной нагрузкой, подчиненно внутреннему своему — она рассказывала о неустроенной, тяжкой, прекрасной судьбе ее поколения, о своей собственной судьбе. «Господи!.. Да ведь мы забываем друг о друге в благополучии будней, — мысленно кричала она в зал наивное, но святое. — Мы топчем друг друга, обижаем… Оглянитесь, очнитесь, не дожидаясь общей беды, возьмитесь за руки… Слушайте меня, слушайте: посмотрите друг на друга добрыми глазами… Не ждите беды, чтобы оглянуться вокруг!» Она чувствовала: доходит. Нечто натянутое между залом и Агриппиной наполнялось взаимным током крови — Агриппина была сердцем, очищающим, обновляющим то, что шло к ней — и обновленным отдавала назад. Внутри все невыносимо сжималось, точно жизнь уходила из нее с этой отдачей — она любила сейчас всех жертвенно, покаянно.
— Не было друзей? Да, пожалуй… — говорила она текст роли — раскуренная сигарета замирала на полдороге, и рука вздрагивала.
Не бог весть какой жест — в соответствии с авторской ремаркой: «закуривает сигарету, нервничает». Но дело было не в сигарете, а в том, как она держала руку — лихо, игриво, но рука дрожит, клонится бессильная, и женщина не может унять эту дрожь. Первый и единственный раз ее героиня стала слабой перед своими подчиненными, перед залом. Рука — и потом слезы текут по улыбающемуся лицу, Жорка — Петр Семенович — опускает голову, чтобы не видеть этих слез.
— Я была счастлива, тем не менее, — идет дальше текст роли. — Независимо от того, что впереди — я была счастлива. Понимаешь, Петр? Я люблю людей, понимаешь? Ты не веришь мне? Я для них умереть готова…
— Весь секрет ее «искренности», — вдруг поймала она негромкий, но ясно слышный за кулисой голос Юры Васильева, — что она всегда: о себе — и про себя. И сейчас про Жорку: крушение надежд…
Юра знал, что она услышит, что сейчас, на финале спектакля, в ней сломается круг токов. Знал, что в ее теперешнем вывороте искренности — это удар ниже пояса. За что? Он сам бы не мог объяснить: была талантливей его, но была ли счастливей?.. Агриппина быстро взглянула на Жорку: слышал? Слышал, конечно — нечто вроде понимающей усмешки прошло по его лицу. Усмешка была не изнутри, не от себя, — это бы можно простить, — усмешка адресовалась за кулису: «что делать, старик, любовь приходит и уходит…» — и так далее, из обычного мужского комплекса.
Однако она донесла паузу, опустила руку с сигаретой, потом затянулась и щелчком отбросила окурок, привычно проследив, не слишком ли опасно в противопожарном отношении он упал.
Еще раз выдержала паузу, сказала последнюю реплику, потом, без радости, приняла аплодисменты и пять вызовов, и цветы, протянутые ей какой-то женщиной — все с полуусмешкой на губах и с поклонами, хотя ей хотелось заплакать или повеситься. Дело не в том, что сказал Юра, а зачем сказал. За что? Ни с кем из актеров она даже не поругалась за всю свою актерскую жизнь, — грубо ответить, это она могла, — но ведь как ругались, как обзывали друг друга молодые актрисы, и тут же снова мирились… Ни у кого она не перебила роль, не отняла лишние двадцать рублей ставки. Она получала — нет, недополучала — только свое. Так за что же?..
Жорка догнал ее на улице, пошел рядом, она молчала, наконец остановилась и дрожащим от злости голосом произнесла:
— Оставь меня! Видишь же: я не люблю тебя больше, не хочу! Можешь объяснять своим дружкам это как тебе угодно, но я не люблю тебя больше, не люблю, пойми, пожалуйста!
Жорка задержал ее, взяв за локти, она вырвалась.
— Я сейчас закричу, позову милиционера. Уходи!
На них оборачивались прохожие, Жорка пожал плечами и ушел. Она спустилась к морю, побрела берегом, злость, кипевшая в ней, успокаивалась, улегалась потихоньку. Плевать… Волчица не из вашей стаи, что делать… Но Жорка ей больше не нужен, хватит с нее тихих предательств, не словесных — улыбкой, пожатием плеч, паузой — движением, тем самым движением, в громогласное звучание которого он не верил. Он был моложе ее лет на семь, но здесь, как и всегда, он ее искал, а не она искала. Гордыня… Да, гордыня — и бог накажет одиночеством, ненавистью тех, кто рядом, ненавистью — за что? Волчица не из нашей стаи…
Зарево города осталось позади, море покачивалось неслышно и невидимо, на заоблаче́нном черном небе даже звезды не проблескивали. Впереди замерцал красный дымный свет, потом неясные пятна розового, синего, оранжевого света — точно старые абажуры, освещенные изнутри, кто-то разбросал по пригорку. Она вошла в палаточный городок и остановилась, не замечаемая никем, не мешающая никому — городской дом, распавшийся на полупрозрачные квартиры, лежал вокруг нее. В каждой парусиновой квартирке готовили свое, говорили свое, слушали свою музыку — никому ни до кого не было дела.
Три «Волги» стояли нагруженные, возле них копошились, проверяя, все ли собрано, черные фигуры. Может, они решили уезжать из-за холеры, пока не закрыли последний перевал, а может, у них просто кончился отпуск.
6На следующее утро она проснулась в обычное время, но не встала, а лежала с закрытыми глазами, пытаясь снова заснуть, благо утро было пасмурное и нежаркое. Чувствовала она себя разбитой, бессильной, безвольной, вчерашний вечер она не вспоминала, но он был в ней — этот вечер. И, — голова была трезвой и делово ясной, — она тяжело думала о бессмысленности прожитой нескладной своей жизни — зачем? После нее не останется даже детей: сначала не хотела, потом уже не могла. И хотя в хорошие свои минуты она успокаивала себя: мол, если хоть один человек, выйдя со спектакля, задумается, как неправильно он жил до сих пор, — уже не зря истрачены полгода, что она работала над ролью. Сейчас понимала: зря. Задумается, посамоугрызается и будет жить, как жил… Конечно, среди миллиарда человеческих судеб ее неудавшаяся жизнь — капля в море, сгоревший при вхождении в атмосферу крохотный метеорит — но ей было жаль своей неудавшейся жизни.
Надо было вставать, идти на читку новой пьесы, но идти не хотелось. Во-первых, она знала уже, что для нее там нет роли, во-вторых, ей больше не хотелось никаких ролей и никаких пьес. Однако идти было надо, чтобы не говорили опять: вот, держится на особицу; конечно, мадам чувствует себя премьершей… Хватит с нее подобных разговоров.
Взявшись за ручку двери в буфет, она пожалела, что встала поздно: тот человек, конечно, уже позавтракал. Его точно не было, и у ней совсем погасло все внутри, даже надежда на какой-то просвет. Однако, когда она допивала кофе, человек этот вошел в буфет и, скользнув взглядом по завтракавшим, подошел к стойке, спросил сигареты. Она не поняла, увидел ли он ее и вообще искал ли он ее, но когда он, прихрамывая, направился к выходу, то остановился на мгновенье и взглянул на нее. Отвел глаза сразу, будто теперь их связывало что-то и неловко было уже просто смотреть в упор. Вышел — и у Агриппины повеселело на сердце, она сама не поняла почему. Она не была легко тщеславной женщиной, и пристальные мужские взгляды ее обычно раздражали, она могла и нагрубить в ответ на такой взгляд. Человек этот был, пожалуй, некрасив — невысок, жилист, хромал. И лицо у него было не доброе — жестких очертаний, губы сухой складки. Умное, правда, лицо. Как он двигался? Скорее плохо, зажато очень, скупо, то ли из-за хромоты, то ли из-за врожденной или профессиональной замкнутости. В общем, ей от него ничего не было нужно, и тем не менее Агриппина вышла на улицу, унося в повеселевшем сердце этот темноглазый серьезный взгляд.